Выбрать главу

Верхняя губа у него испорчена — не то обожжена, не то изъедена, и большие желтые зубы всегда обнажены. Гриша в последнем классе гимназии. Его сопровождают два товарища — тоже восьмиклассники.

Эсфирь сообщает подругам, что Гриша написал о Гарине «целое» сочинение и что оно будет напечатано в киевской газете.

Последним обстоятельством я до того заинтересовав, что на время забываю о предстоящем выступлении и почти остаюсь равнодушным, когда Яков жженой пробкой натирает мои щеки, с целью придать страдальческое выражение моему лицу.

Появляется мать Розенцвейгов, тетя Сося, как ее называют чужие дети. Она входит на двух костылях: одна нога у нее согнута.

Потом я узнаю, что это случилось с ней, когда она родила Иосифа.

Лицо у тети Соси красивое, смуглое, а волосы седые, гладко причесанные и ничем не покрытые.

Она садится рядом с бабушкой и дедушкой. Постепенно комната заполняется зрителями. Среди них много гимназистов — товарищей братьев Розенцвейгов. Последним приходит Мендель — гимназист четвертого класса.

Он почти рыжий, с круто вьющимися, коротко остриженными волосами цвета старой бронзы. Лицо у него задумчивое, толстые губы сжаты, говорит он редко и мало.

Этот тощий длинноногий юноша ничего не признает и ни во что не верит, читает запрещенные книги…

— Скоро вы там начнете? — осведомляется дедушка.

Раскрасневшаяся и возбужденная Эсфирь высовывает из-за ширмы голову и объявляет:

— Ставим третий акт «Короля Лира»… Сцена во время бури… Сейчас начнется…

«Публика» отзывается смехом и рукоплесканиями.

Яков шопотом учит Иосифа делать губами ветер.

— Ты вой потоньше, а я — потолще, и получится у нас: «то как зверь она завоет, то заплачет как дитя…» Понимаешь?.. Выйдет замечательно…

Эсфирь шепчет:

— Готово… Выходи!

Плохо сознаю, что вокруг меня делается, а перед глазами расстилается туман. И когда, подталкиваемый Эсфирью, выхожу на середину комнаты, я окончательно теряю волю. Зрители представляются мне темной массой, надвигающейся на меня.

Мое появление встречается громким смехом и хлопаньем в ладоши. Я, должно быть, действительно очень забавен: мой плащ, связывающий меня по рукам и ногам, рожа, измазанная сажей, и взлохмаченная черная голова могут рассмешить, кого угодно.

За ширмой начинается «буря», напоминающая вой голодных волков. Яков с Иосифом стараются вовсю. Я делаю шаг вперед, с трудом кланяюсь одной только головой. Публика безудержно хохочет и осыпает меня трескучими хлопками.

Ко мне понемногу возвращается уверенность. Отхожу немного назад и приступаю к монологу. Ясной книгой раскрывается память, голос крепнет, и мой чистый альт хрусталем звенит по всей комнате.

Становится тихо. Меня слушают и удивляются моему четкому произношению и необычайной памяти. Даже ни во что не верующий Мендель — и тот заинтересован и о чем-то нашептывает Грише.

А я, наполнив голос серебром, бросаю вверх:

Гром небесный, все потрясающий, Разлей природу всю, расплюсни Толстый шар земли И разбросай по ветру семена, Родящие людей неблагодарных…

Становится еще тише. В груди моей буря, и в горле закипает «гаринская слеза». Глаза мои увлажняются, и, почти рыдая, я кричу:

Так тешьтесь в волю, подлые рабы, Когда вам не стыдно итти войною Против головы седой и старой. Как эта голова…

При последних словах: «седой и старой, как эта голова» — я обеими руками хватаюсь за мою чернокудрую голову, и вдруг из публики несется смех. Я теряюсь: у Гарина это место не вызывает смеха… Но зрители не дают мне опомниться и так рукоплещут, что я невольно начинаю раскланиваться.

В общем я имею успех, и Розенцвейги, в особенности взрослые и старики, одаривают меня ласками и конфетами.

Ухожу поздно вечером, довольный и радостный, с гостинцами в карманах и парой сапог Иосифа подмышкой.

17. Мечты

Однажды просыпаюсь, гляжу в окно и вместо двора вижу ровное белое поле.

— Тетенька Окся, что это — зима?

— Зима, хлопчик, зима… Бачишь, яким пухом билым господь землю устилав?.. — говорит Оксана и тихо смеется.

Быстро одеваюсь и выхожу из кухни. Вот она где зима! Всюду снег, да такой чистый и яркий, что от него даже свет исходит. В прошлом году я не выходил: сапог не было. Зато теперь не боюсь: шинель на вате, а в сапогах Иосифа ногам моим просторно и тепло.

Радостным взором оглядываю двор. Пресный запах льда щекочет ноздри. Снег выглядит розово-голубым и мерцающим.

Везде ровно, чисто, нигде ни одной крапинки, ни одной соринки.

В прозрачном воздухе четко выступает узорчатое плетение оснеженного сада. Крыши сияют серебряной парчой, осыпанной алмазной пылью. А тишина такая и такое молчание, что нерассказанной сказкой кажется мне это зимнее утро, и хочется крикнуть в застывшую немоту и отпечатать по пышно-белому насту следы моих ног.

Делаю я это быстро, старательно, и не проходит двух минут, как снежный лист двора испещрен кругами, восьмерками и квадратами.

Подбегает ко мне Ласка — директорская собачка. Этот живой густокруглый комок белее снега, и если бы не черный треугольник — два черных глаза и носик, трудно было бы заметить собачку. О нашем столкновении перед бадейкой с объедками мы давно позабыли, и дружба между нами крепнет с каждым днем.

Ласка меня любит и на мой зов откликается веселым лаем.

Она понимает каждое мое слово. Впрочем, я убежден, что не только собаки, но и лошади, кошки, свиньи, коровы и козы понимают только по-русски, потому что все животные христиане и никогда евреями не были. Вот почему даже раввины не говорят с ними на еврейском языке.

Впервые я убеждаюсь, что зима совсем не плохая вещь, когда человек одет и ощущает в себе сладкий чай и теплую заварную булку с маслом.

Выбегаю на улицу. Здесь еще краше. Вчера мостовая, измятая ногами людей и животных, лежала покрытая расшатанными булыжниками и серыми комьями полузамерзшей грязи, а сейчас светлооранжевым полотнищем стелется она, безупречно чистая.

Где-то далеко за городом катится невидимое солнце, и холодные огни позднего восхода пожарищем растекаются по глубокой синеве.

Озаренный снег бьет по глазам миллионами сверкающих игл, и густыми пятнами ложатся тени домов. Показываются гимназисты, закутанные в башлыки, с тяжелыми ранцами за спиной. А вот и Розенцвейги: Яков, Иосиф и Эсфирь. Меня встречают дружески.

— Почему ты к нам не приходишь? — спрашивает Эсфирь и, не дождавшись ответа, добавляет: — Мы хотим повторить спектакль. О тебе до сих пор говорят у нас… Ты — настоящий артист.

Она втягивает меня в поблескивающие щелки прищуренных глаз, ласкает полнозубой улыбкой, и я хорошо запоминаю ее красивое смуглое личико, слегка подрумяненное морозом.

В разговор вмешивается Яков. Он расспрашивает о театре, о Гарине, и явно намекает о своем желании попасть на «Гамлета», идущего сегодня. Я обещаю устроить его.

— Ты Майн-Рида читал? — неожиданно спрашивает он меня, забыв, должно быть, что я умею читать только вывески.

— Нет, не читал, — отвечаю я.

— Ну, так приходи сегодня же после классов… Мы будем читать «Золотой браслет»… Вот замечательный роман!..

Незаметно подходим к гимназии и расстаемся.

Возвращаюсь домой вприпрыжку. Чувствую себя умным, счастливым и сильным. Хочется с кем-нибудь подраться… Попадись теперь мне Либерман, показал бы я ему свои мускулы!.. А мой враг — вот он, бежит навстречу! Завидя меня, Либерман ускоряет бег, чтобы раньше прошмыгнуть в ворота училища, но не так-то просто можно от меня уйти! Несколько быстрых прыжков и я стою перед Либерманом и стараюсь сделать страшным лицо мое.

— Ну, давай подеремся, — выжимаю я сквозь стиснутые зубы.

— Я тебя не трогаю! — кричит струсивший неприятель.

— Ага, теперь не трогаешь!.. А когда я тебя не трогал, зачем ты меня трогал?.. Зачем ты учителю арифметики донес на меня?