Выбрать главу

«Скорей удирай, да подальше!»

Живу в тумане и плохо сознаю, что вокруг меня делается.

Понимаю, что совершил ужасное преступление, хотя сделал я это помимо воли. Вышло все не нарочно.

Но ведь этого не докажешь… И теперь я убежден, что все взрослое население города против меня.

Через плотину вбегаю в рощу, забираюсь в самую густоту и здесь прячусь от преследования.

Нисколько не сомневаюсь, что, если поймают, изобьют до смерти, и я поминутно останавливаюсь, напрягаю зрение и слух, но ничего угрожающего не улавливаю. Над рощей спокойно горит солнечный день, весело почмокивают птицы, и сквозь бледнозеленую, едва распустившуюся листву поблескивают зеркальные осколки далекой реки.

Тишина и безлюдье понемногу уменьшают кипящую во мне бурю, и я постепенно привожу в порядок свои мыслишки.

«Я же не знал, что мячик выскочит у меня и попадет куда не надо!.. рассуждаю я. — А директор сам виноват: зачем он меня выгнал из института? Что я ему худого сделал?.. Пусть он теперь почешет ухо… Так ему и надо!» Найдя для себя оправдание, я окончательно успокаиваюсь. Сердце перестает метаться, и я чувствую себя смелей.

Не спеша, выбираюсь из рощи. Выхожу к реке и… вижу Мотеле! Он бежит через плотину. В руке у него что-то белое.

Черные фалды развеваются, а сам в мою сторону и не смотрит.

Тогда запускаю в рот два пальца и тонким резким свистом режу голубую даль.

Мотеле останавливается, поворачивает свои пейсы, вглядывается, узнает и мчится ко мне.

— Я догадался, что ты сюда убежал!.. Вот тебе большой кусок белой булки… Это твоя доля. Свою я уже съел… — задыхаясь от бега, говорит Мотеле.

— Где ты взял?

— Купил.

— А деньги?

Мотеле опускает голову и, видимо, смущаясь, рассказывает мне о том, как он тоже испугался, хотел было бежать, но подумал, что его поймают, и остался на месте.

А когда «старого пана» унесли в дом, а толпа разошлась, он стал искать мячик, нашел и продал одному богатому мальчику за десять грошей.

— Я знал, что ты очень голоден, — оправдываясь, добавляет Мотеле.

— Неужели на руках унесли? — спрашиваю я, занятый мыслью о директоре.

— Да… Ему, наверно, очень больно…

— Что же теперь будет? — допытываюсь я и в то же время набиваю рот свежим хлебом.

— Мне кажется, что ничего не будет.

— Почему ничего?

— Потому что никто не знает, кто бросил мячик… Там говорили, что кто-то кинул камнем… Ну, теперь я, — заканчивает Мотеле, — пойду в школу, а то мне достанется от учителя. А ты к вечерней молитве придешь в синагогу и будешь там спать.

Мне не хочется оставаться одному, но приходится отпустить друга. Служка синагоги Меер знает меня и хорошо относится ко мне.

На скамье, где я сплю, лежит березовое полено.

Это он, служка, положил, чтобы я воспользовался им для изголовья.

Меер очень беден, а большая семья навалилась на него так, что ссутулила ему спину в дугу, и когда служка ходит, всем кажется, что он чего-то ищет, до того низко согнуто его туловище.

Меня он любит за то, что я помогаю ему в работе.

Во время утренней уборки вытираю пыль с амвона, выношу плевательницу с окурками, а иногда и пол подметаю.

На третий день после случившегося со мною несчастья Меер поздно вечером заходит в синагогу и подзывает меня:

— Ну, Шимеле, должен тебя опечалить: больше здесь находиться тебе нельзя…

— Почему? — тихо спрашиваю я и сразу ослабеваю…

— Потому что ты сделал пана Барского глухим на всю жизнь. Весь город знает, что это дело рук еврея. Губернатор вызвал самого Скомаровского… И что же, ты думал, наш миллионер?..

Он сказал, что ты евреям не нужен, и что он, как член управы, распорядится отправить тебя через полицию в колонию для малолетних преступников…

Сообщение Меера вызывает во мне лихорадку. Слова «полиция» и «малолетние преступники» до того пугают меня, что я готов немедленно бежать, несмотря на поздний час.

— Дядя, я сейчас уйду… Разрешите, прошу вас…

— Куда ты пойдешь ночью?..

— Я совсем уйду… Прошу вас… Не выдавайте… Я — сирота…

Служка еще ниже сгибает и без того изломанную спину, и его чернобородое лицо приходится вровень с моим лицом. И я вижу по его искривленным губам, как он страдает от жалости ко мне.

— Не будь глупым мальчиком и ложись спать. Рано утром я тебя разбужу. Ты переоденешься и уйдешь.

При слове «переоденешься» в моем воображении проносится картина из «Разбойников»: на мне широкополая шляпа, маска, черный плащ, и шпага на боку.

— Во что я переоденусь?

Меер улыбается.

— Во что? В целый костюм… Случилось, дитя мое, такое дело: у резника Гаркави вчера умер сын — восьмилетний мальчик… Умер от каких-то белых прыщиков в горле… И мать покойного мальчика отдала мне его одежду и велела сжечь… Ну, как ты думаешь, стану я сжигать хорошие вещи?.. Конечно, нет!.. Вчера же я их продал, потому что у меня все дети — девочки, а один костюмчик, как раз на твой рост, остался…

Ну, а теперь ложись спать и не думай, — заканчивает Меер и ласково хлопает меня по плечу.

Светает. Город спит. Я шагаю по Киевской улице. На мне крепкие штанишки и чистенькая рубашонка. Подмышкой кусок хлеба.

Это все, что мог дать мне в дорогу Меер.

Покидаю Житомир. Ухожу без провожающих и без напутствий взрослых. Прощаюсь с золотой вывеской магазина Журавлева.

Тихая грусть сосет сердце, когда иду мимо больницы, где умерла моя мама…

Вот и конец города. Налево разгорается пожар восхода.

Впереди сиреневая даль, очерченная синей полосой далекого леса.

Иду, а рядом со мною моя крохотная тень.

И больше никого.

Серая лента дороги, тишина и светлые горизонты неисхоженного делают меня таким маленьким, беспомощным и одиноким, что моментами у меня является желание повернуть назад к родному городу, к живым людям, шуму и звону каменных мостовых, но слова «полиция» и «малолетние преступники» бьют меня по затылку и толкают вперед.

23. В далекий путь

Широкая дорога, обсаженная с двух сторон высокими тополями, поворачивает направо, а за поворотом я вижу вдали небольшой домик. Перед домиком стоит огромный дилижанс на больших, облепленных высохшей грязью, колесах.

Вокруг допотопного экипажа суетятся люди. Различаю женщин, пожилых мужчин и целую гору мешков, сундуков и саквояжей.

Прибавляю шагу — и вот я в человеческой гуще.

Из разговоров знаю, что собравшиеся здесь люди — пассажиры, едущие в Киев, а широкобородый еврей, одетый в брезентовый балахон, возница. Все его называют фурманом. У него через плечо висит на ремне кожаная сумка.

Фурман обходит пассажиров и собирает деньги за проезд.

Незаметно пробираюсь в толпу и с озабоченным видом задираю голову и заглядываю в рот каждому говорящему.

— Имейте милосердие! — кричит одна полная еврейка, окруженная пятью ребятишками. — Где же слыхано было, чтобы за таких маленьких детей брали целый карбованец?..

Возница торопится и, мельком взглянув на многодетную мать, бросает ей на ходу:

— За милосердием обращайтесь не ко мне, а к тому, кто награждает вас таким приплодом. Ну, пассажирчики, — обращается он ко всем, — кто не платил, раскрывайте кошельки. Время не ждет. Поезд из Киева на Одессу отходит в восемь вечера… Занимайте места. Сейчас напою лошадей, и тронемся в путь…

Начинается перебранка из-за мест.

— Ты с фурманом сядешь? — спрашивает меня один из едущих мальчуганов смуглолицый, с большими оттопыренными ушами.

— Разве можно? — задаю я вопрос в свою очередь.

— Отчего нельзя?.. На козлах места много. Я бы сам взобрался, но не могу отца оставить.

— Почему не можешь?

— Потому что отец у меня слепой. Вот он стоит и ждет меня… Как маленький… — добавляет мальчуган раздраженно.

— Когда ты ослепнешь, — вдруг раздается надо мною мертвенно-сухой голос, — тебя, мерзавца, тоже будут водить.

Оглядываюсь и вижу перед собою среднего роста мужчину с длинной узкой бородой. Вместо глаз у него сморщенные веки и красные щелки.