Поэтому-то моя повесть "Голубые пески" казалась мне то очень короткой, то очень длинной, то ясной по своей конструкции, то безбожно запутанной, поблекнувшей и отжившей. Когда мне надоедало обвинять самого себя, я начинал обвинять свою комнату, которая казалась мне пыльной и запущенной. Сунув рукопись под мышку, я брал веник, мел комнату, стирал пыль и, не доведя уборки до конца, развертывал рукопись на досках, покрывавших книги, с таким же удовольствием, с каким дети развертывают долгожданные покупки. Я долго и молча глядел на свою повесть, и мне не хотелось прерывать свое молчание похвалами настолько, что я закрывал сам себе рот рукой. Да, событий в повести много, людей тоже, все это кружится, как снег при буране, а в буран, как из- немудрено заблудиться, но я-то не заблужусь! И после напряженного ожидания я бормотал самому себе утешение: "Не плохо трудишься, продолжай".
Я покидал "Круг", спускался по большой и широкой лестнице, выходил в тихий переулок, свертывал в другой, еще более тихий, шел мимо башни Меншикова, похожей на огромный розовый кулич, и углублялся в говорливый бульвар, над которым стекловидное и упоительное небо, а Чистые пруды похожи на огромный букет васильков.
Я напряженно прислушивался к своим мыслям. Мне мерещилась темно-синяя, почти черная классная доска со строками из "Голубых песков". Появлялось почти непреоборимое желание прервать работу над этой повестью: на улице она казалась мне такой неправдоподобной! Но, не дойдя и до конца Чистых прудов, я вспоминал снова свои мысли о том, что писатель должен уметь делать в своей области все. Если ты в какой-либо степени научился писать рассказы, ты должен уметь писать повести, романы, пьесы, сценарии, очерки, статьи. Некоторые опасаются, что при таком многожанровом занятии литературой трудно будет сосредоточиться на одном жанре, которым ты занимаешься в данное время. Глупости!
Из Петрограда приехали писатели, члены правления "Круга". Прошло собрание, утвердили годовой отчет, разработали план, и, когда писатели взяли было шапки, кто-то предложил складчину — три рубля. Устроим вечер — москвичи таким образом будут угощать петроградцев, петроградцы — москвичей, и надо же наконец собираться не только членам правления, но и всем, надо же посмотреть наконец пристально друг на друга.
Воронский, подсчитав складчину, поглядел на меня, ухмыльнулся и сказал:
Романтики, думаю, больше в колбасе понимают, а реалисты — в хлебе. — И добавил: — На тебе лежит колбаса, а на мне — хлеб.
— А вино?
— Вино ремеслу не товарищ, а у нас предстоит встреча по ремеслу. И, во-вторых, мало денег.
Моросил мельчайший дождичек. Я нес в "Круг" мимо розовато-бронзовой башни Меншикова несколько кругов колбасы, завернутых в бумагу. Несмотря на дождичек и запах колбасы, душистый и сильный запах хлеба преследовал меня всюду. Боже мой, как прекрасно будет, жуя хлеб с колбасой, говорить об искусстве!
В моей комнате на досках, заменявших мне стол, Воронский с наслаждением резал хлеб большим кухонным ножом. Нож сверкал. Я клал на куски хлеба розово-слоистые ломти вареной колбасы, и машинистка "Круга" Р. М. Сорнова уносила их в переднюю, где уже кипел большой самовар и сторож разливал чай в тонкие стаканы.
Когда Раиса Марковна ушла, Воронский спросил, указывая на классную доску:
— Это, собственно, зачем? На время гостей можно бы и вынести.
— А вдруг какие-нибудь мысли появятся.
— При чем тут мысли?
— Я на ней пишу.
— Как?!
Я объяснил. Воронский поднял на меня глаза, всегда немножко грустные, погладил коротко остриженную голову и воскликнул:
— Ага! Вот откуда у тебя стиль. Ты понимаешь, Всеволод, что у тебя уже обнаружился свой собственный стиль, и ты, стало быть, уже настоящий писатель. Это, черт возьми, приятно!
Ему приятно, а мне стало слегка страшно.
И не напрасно я страшился.
По олимпийски большим комнатам шаркало, смеялось, курило множество писателей. Блестели стаканы, которые разносил низкорослый, с пушистыми волосами, доброжелательный сторож Матвей. В руках Матвея круглый поднос кажется особенно круглым, а бутерброды — особенно вкусными. За вымытыми стеклами окон по-прежнему моросил дождичек, и паркет, в котором иногда отражались окна, казался дрожащим, даже зябким. Но в общем и это приятно. Все приятно!
Здесь были писатели разных литературных направлений.
Возле шведских бюро, сдвинутых вместе, стоял Б. Пильняк, писатель, в те дни почти знаменитый. Он только что приехал из-за границы, — заграничные поездки писателей тогда были редки, — черепаховые его очки, под рыжими волосами головы и бровей, особенно велики, — мы еще носим крошечные пенсне; он — в сером, а это тоже редкость. К нему подошел Бабель в простой толстовке, шутки усилились, они смеялись. В другом конце комнаты, вокруг Демьяна Бедного, превосходного и насмешливого рассказчика, тоже смеются — Безыменский, Киршон, Веселыйі Светлов.