— Но как же мой отец попал в Иерусалим? — спросил я с недоумением канцелярского служащего.
— По-видимому, он ехал по льготному тарифу для паломников. А какое же паломничество может быть в Индию? Работайте, молодой человек, работайте, копите.
Два года, по крайней мере, работать и копить! Ну что же, буду копить.
Не очень-то много я накопил. Заказов в типографии становилось все меньше и меньше; месяца через полтора меня уволили.
Я опять направился в Курган, но застрял по дороге в Екатеринбурге.
Не столько зло, сколько равнодушно глядел на меня Урал.
Я выступал в балаганах, был факиром, фокусником, борцом чемпионата, гипнотизером, куплетистом, сочинял для крошечных трупп драматических артистов, игравших вместе с любителями, мелодрамы. Балаганная публика не аплодировала мне, а презрительно ждала следующего номера, куплетов моих никто не слушал, пьес моих не смотрели! Помню, китаец-фокусник, владелец одного балагана сказал мне спокойным, ровным тоном:
— Твоя очень не смешной клоун. Твоя лучше ищи себе другой работы, чтоб развеселился. Тогда приходи.
Где уж там прийти!
Мое упорное стремление остаться на Урале, завести знакомства, друзей, раздражало мелких его хозяев. Они посматривали на меня язвительно, поступали круто…
Я работаю сортировщиком на изумрудных копях под Екатеринбургом. Ну, великая ли хитрость — сортировка породы! И, однако, меня уволили недели через две. Устроился землекопом на линию железной дороги — выгнали. После этого я продавал екатеринбургским обывателям от имени какой-то банкирской конторы купоны к выигрышным билетам. Занятие очень выгодное: с каждого проданного купона я получал бы десять процентов. Но почему же не удалось мне продать ни одного купона? Почему все считали меня мошенником и норовили отвести в полицию?
К каждой работе я приступал с беспокойством, затаив дыхание, и это, по-видимому, тревожило нанимателей. Кроме того, я таскал за собой всюду полмешка книг, главным образом классиков, приложения к журналу «Нива». Толкучка продавала эти книги на вес — тридцать копеек пуд. Я читал и про себя и вслух неграмотным товарищам по работе. Если кто просил книгу, я отдавал ее охотно. Хотя это была, повторяю, беллетристика, все же. я казался, наверное, чересчур пытливым и опасным. Жить хозяевам хотелось легко, богато, без раздражений и опасности. К тому же товарищи мои относились ко мне доверчиво, и это тоже раздражало: «Щенок, а туда же!»
Зимой, в начале 1915 года, я пришел пешком из Челябинска в Курган. В городе открылась новая типография, печатавшая унылый, подслеповатый журнальчик «Народная газета», обсуждавший вопросы сибирской кооперации и маслоделия. Типография принадлежала огромному и очень богатому кооперативу — Союзу сибирских маслодельных артелей.
Наборщиков туда брали охотно, так как многие рабочие были мобилизованы, а меня освободила от войны сильная близорукость.
После первой же получки, позванивая в кармане серебряными монетами, я пошел к дому Галямина. Галямин уже умер, наследники продали балаганы, в доме его шумели другие жильцы. Странное нежное чувство к ушедшим жильцам-балаганщикам мерцало у меня на сердце. «Описать бы все это», — подумал я впервые. Мне прежде и в голову не приходило, что я могу описать все, что вижу вокруг себя, тем более прозой.
Но как писать? Стихи у меня получались явно плохие, куплеты были и того хуже — мне ли браться за рассказы или роман!
«По-видимому, для того чтобы описать в книгах виденное, нужно не только хорошо знать жизнь, но и все искусства: живопись, скульптуру, архитектуру, музыку», — думал я.
А какую я знал живопись? Иконы в церквах или рисунки в журналах! Я ведь не видел ни одной картины, не был ни в одном музее, не видел ни одного памятника искусства, кроме разве тех, что показывали изредка на экране синематографа. Музыка была знакома мне только по граммофонным пластинкам да по тем вальсам и маршам, которые играл в городском саду оркестр Вольного пожарного общества.
Тогда я достал описание какого-то музея и, бродя по берегам Тобола, сам создал себе музей в воображении.
Я входил в прохладный и нарядный вестибюль, молча поднимался по серой мраморной лестнице и тихо шел из зала в зал, пытливо глядя на стены. Я видел вавилонские и ассирийские древности; египетское искусство, греческое, византийское, но его довольно смутно, средневековое, которое я восстанавливал по романам Гюго, и, наконец, искусство Возрождения. О, разумеется, знал я и импрессионизм! Ведь в библиотеке получали «Аполлон» и «Золотое руно». Пройдя залы импрессионизма, я вздыхал с облегчением: не потому, что импрессионизм утомлял меня, а потому, что воображение, сделав огромное усилие, оставляло меня.