Мне трудно представить себе, что подобное возбуждение сферы эмоций, мифов и верований, которые медиевисты ныне объединяют понятием «memoria», имевшее место на скандинавском Севере, начисто отсутствовало в других широтах. Скорее всего, перед нами пробел, обусловленный своеобразием источников. Это «своеобразие», а точнее, молчание, поистине вопиющее, нуждается в объяснении и осмыслении.
Христианизация германских племен на континенте Европы, как известно, произошла на полтысячелетия ранее, нежели на скандинавском Севере. Да и по существу эта христианизация была намного более интенсивной. В результате здесь не было условий для сохранения мифов, песней и народных преданий и обычаев в их «первозданном» виде. Тот фонд правовых обычаев и верований, который католическая церковь считала необходимым зафиксировать в письменности, нашел выражение в текстах на латинском языке. «Аккультурация варваров», их приобщение к позднеримской цивилизации привели к тому, что многие тексты, порожденные их оригинальной устной культурой, не были записаны. Совсем иначе дело обстояло на Севере.
Новый подход к интерпретации средневековых источников, который я пытался здесь обосновать на нескольких, казалось бы, разрозненных примерах (их число, разумеется, можно было бы умножить), связан со стремлением преодолеть барьеры между мифологией и правом, поэзией и социальными отношениями, бытом и религиозными верованиями. Направление исследований, постепенно утверждающееся начиная примерно с 70-80-х годов минувшего века, может быть охарактеризовано как «экономическая антропология», «культурная история социального», но я предпочел бы уже устоявшееся определение — «историческая антропология». Ее существо заключается в стратегии, направленной на раскрытие человеческого измерения в истории. Но дело, собственно, не в словах и наименованиях: трудность состоит в том, что источники, коими располагают медиевисты, далеко не всегда поддаются анализу настолько глубокому, чтобы добраться до человека и его мира.
Как видится в свете вышеприведенных наблюдений процесс феодализации, рисующийся в наших учебниках и исследованиях? Здесь трудно не обратить внимание на определенное противоречие. В советской медиевистике явный упор делался на процессах, приводивших к формированию аллода, частной земельной собственности, своего рода «товара». Разорявшиеся массы общинников утрачивали право собственности на свои наделы и оказывались перед суровой необходимостью превратиться в держателей крупных землевладельцев. Крестьянин утрачивал свой земельный участок или, во всяком случае, право распоряжения им, делался прекаристом, зависимым человеком. Индивиду приходилось расставаться со своей собственностью, а вместе с нею и с личной свободой и независимостью. Такова общепринятая теория.
Между тем, как я старался показать, источники дают основание и для противоположных утверждений. Наличие большого числа «подписей» свидетелей поземельных сделок — лиц, явно обладавших правоспособностью, — скорее склоняет нас к выводу о сохранении мелкой земельной собственности и, по-видимому, относительно широкого слоя рядовых свободных. Вдумываясь в существо института одаля, невольно приходишь к мысли о теснейшей связи между домохозяевами и землей, остававшейся предметом их трудовых усилий на протяжении многих поколений. Земельный участок — не только источник материальных благ, но и нечто большее. Земля была непосредственным продолжением субъективности обладателя, воплощением физических и эмоциональных затрат предков.
Таким образом, приходится констатировать наличие прямо противоположных тенденций, проявлявшихся в отношении домохозяина к возделываемой им земле. Налицо одновременно интимная связь крестьянина с его патримонием и угроза утраты им своих собственнических прав. Источники едва ли дают нам возможность уяснить, какая из указанных тенденций превалировала. По-видимому, в разных областях могла возобладать та или иная тенденция, но, во всяком случае, ясно, что утверждения о широкой экспроприации мелких землевладельцев односторонни.
Однако другое наблюдение, как мне представляется, не может внушать больших сомнений. Обладание земельным участком и возделывание его ни в коей мере не сводилось к одному лишь утилитарному его использованию. Земельный надел — отнюдь не бездушный объект. Земельная собственность крестьянина была как бы пропитана его эмоциями и верованиями, и мы видели выше, как право собственности на землю осознавалось в формах мифа, саги и легенды.