— Э, нет, старый мошенник, — продолжал поддразнивать его Палойтаи;—признайся сначала, кто это был: Тинка или Мальчи?
— Где это видано, — брюзжал старик в нос, который тоже был исцарапан, — держать тигриц вместо домашних кошечек,
— Иди ты к дьяволу! — рассердился хозяин дома. — Вечно выводишь человека из себя! Отвлек внимание именно тогда, когда я уже загнал в угол этого упрямого господина… совсем загнал в угол. Михай Тоот покачал головой.
— Не думаю.
— Математике приходится покоряться, дорогой Тоот.
— Ей-то я покоряюсь, математика — великая сила.
— То, что я сказал, верно, как математика.
— Кое-что и я признаю, — ответил Тоот в своей спокойной рассудительной манере. — Например, что ценность девушки в таких случаях снижается для всех женихов, за исключением того, кто ее скомпрометировал. Это бесспорно. Так оно и есть. Но как быть с улаживанием дела? Совершенно верно, уладить дело можно, если лицо, скомпрометировавшее девушку, было подходящей партией и ранее. Но если данное лицо не подходило ибо девушка претендовала на более ценного жениха? Ведь если она пойдет за него, это все равно девальвация. Стало быть, рассуждения вашего сиятельства, прошу прощения, далеки от математики. Они логичны лишь в том случае, если девушка, и согласно прежним ее претензиям, выигрывает или не теряет, если к алтарю ее поведет тот, кто ее обесчестил, — но ведь это случается редко, потому что подходящий жених, коли захочет, получит девушку честным путем…
— Вместе с ее шкатулками, — ввернул Подвольский.
— На практике, за редким исключением, соблазнителем бывает тот, кто по-иному не надеется получить девушку. Что сейчас стоит утверждение, будто в глазах такого субъекта девушка представляет прежнюю ценность? Ведь то, что она идет за него, само по себе доказывает, что прежняя ценность ею утеряна.
— Quantum caput originate! (Какая оригинальная голова!) — произнес Подвольский по-латыни, чтобы понял лишь Топшич, который нервно подрагивал ногой, как всегда, если не мог сразу найти нужных доводов.
— Но бывают и такие случаи, — продолжал развивать свою мысль Михай Тоот, — когда ценность девушки, даже сниженная, никак не соотносится с никчемностью охотника за приданым.
— Не понимаю, — прервал Палойтаи.
— Обозначим брачующихся обоего пола соответствующими гирями, самую желательную невесту, например, представим себе центнером…
— Sapristi!
— Ты снова мешаешь нам, Подвольский, снова мешаешь!
— Прошу прощения, — подхватил господин Тоот, — если я выразился смешно. Признаюсь, я не всегда нахожу наиболее удачные выражения. Обозначим лучше ценность брачующихся цифрами. Самых ценных — сотней. После ста идет девяносто девять, девяносто восемь и так далее до самых малоценных — двойки, единицы — словом, человеческих охвостьев. Ну-с, теперь допустим, что мою дочь до известного случая можно было обозначить цифрой Шестьдесят. Стало быть, в случае так называемого равного брака ей соответствует и жених под такой же цифрой. И действительно, мы, родители, к своим Шестидесяти ожидали также Шестьдесят. Но вот неожиданно появляется Десятка (во столько я оцениваю господина Ности, хотя для него и это много), неожиданно появляется и компрометирует Шестьдесят. Шестьдесят из-за этого теряет свою ценность, она снижается до Тридцати, но Десятка-то в цене не повышается, она и после события остается всего-навсего Десяткой и никогда не сможет составить и половины Тридцати. Однако вы, ваше сиятельство, и мой друг Палойтаи советуете мне все-таки принять предложение Ности.
— Чепуха! — набросился теперь на него и граф Подвольский. — Чего ты хочешь? Правда, мы еще не выпили на брудершафт, но все равно. Я тебя авансирую. Что за дурацкая логика, в ней ни складу ни ладу! Так, дружок мой, во всей Европе ведется с самого сотворения мира. Ты хочешь умнее наших предков стать. Так исстари было заведено. И заведено мудро. Особенно, когда Христофор Колумб еще не открывал Монте-Карло… когда Агнесса Сорель еще не изобрела игральных карт. Какого тогда черта делал бы обедневший дворянин, как бы он мог компенсировать утерянное, если бы не существовали подобные азартные игры? Он начинал ухаживать за состоятельной девушкой, и это была игра, в которой он пытал счастья: если ему не отдавали девушку, он компрометировал ее, а тогда отдавали поневоле. Тебе, конечно, не нравится. Я и не удивляюсь. В моей практике еще не было случая, чтобы кто-нибудь гладил собаку, которая его покусала, И все же собака есть собака, и хорошо, что она существует. Так нечего тебе трепыхать своими крылышками, сдавайся! Так заведено исстари, обычай, и точка.
— Обычай, но скверный обычай, — ответил Тоот. — Тщеславие, забота о внешней форме выдаются за родительский долг и употребляются для подготовки будущего детей. Авраам хотел принести в жертву сына. Тогда ведь существовал такой обычай! Сегодня Авраама за это посадили бы. Но он, по крайней мере, богу хотел принести жертву. А вы, господа, намереваетесь вытесать из меня такого родителя, который ради общественного мнения или, вернее говоря, чтобы залепить рот сплетне, бросит свою дочь негодяю, где ее ожидает верная нравственная погибель. Это вопреки всякой логике. С такими гнилыми принципами нужно раз и навсегда покончить и ввести новые.
— Но ведь все джентри так поступают, bruder [143] — настаивал Подвольский.
— Логика не подчиняется джентри.
— Но ведь даже аристократия так поступает.
— Логика превыше аристократии.
— Это я отрицаю! — вспылил Подвольский, взглядом обратись за помощью к другому графу. — Разве я не прав?
— В данном случае нет, — улыбаясь, ответил Топшич. — И в том, что Христофор Колумб открыл Монте-Карло, ты тоже не прав.
— Что-то такое я читал об этом парне.
Спор продолжался непрерывно до самого ужина, на который оставляли и Михая Тоота: вышла сама графиня, она, мол, его не отпустит, но даже хозяйка дома получила от господина Тоота отказ.
— Не пристало меня к графскому столу сажать, — скромно сказал он, опустив голову, но в каждом слове его звучало высокомерие. Он велел запрягать… И поехал домой.
ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ ГЛАВА Роман приходит к концу
Домой человек едет, домой, но куда девался его дом? Где его прежнее, приветливое гнездо? Семейная лампа бросает безмятежный свет на стены, маленькая Мари взбирается ему на колени, ластится: куда ты ездил, папочка? Мать рассказывает о всяких домашних мелочах, идут задушевные беседы о том о сем, потом нападает сонливость, и в спокойной тишине только часы тикают свое вечное тик-так, тик-так…
Но куда все это исчезло? Рай превратился в ад. Жена, забившись в уголок, плачет, когда думает, что ее не видят. Мари стала похожа на увядающую лилию. Ее стройный стан словно надломился. Она вздрагивает от каждого скрипа двери, будто ее преследуют. Содрогается от отцовского взгляда, словно видит перед собой палача. Все избегают друг друга. Все несчастны, и это чуют даже неразумные твари. Блиги не виляет хвостом (вероятно, пара пинков настроила его на некое пассивное сопротивление), канарейка не поет (уже несколько дней ей не дают сахара, а может, и воды), куры не собираются вокруг хозяйки, когда она показывается под навесом. И этому настроению соответствует природа.
С навеса свисают ледяные сосульки, и, когда погода мягчает, с них начинает капать; крыша дома постоянно пускает слезу, ветер заунывно гудит в трубах, а снаружи, будто аплодируя, сталкиваются закостеневшие от мороза ветви деревьев. Над усадьбой нависло какое-то бесконечно мрачное, мучительное несчастье, оно всех подавляет, все растаптывает.
Нет, долго этого не выдержать! До сих пор Михай Тоот не заговаривал о случившемся, но, вернувшись из балингского замка, приказал горничной Клари позвать к нему в кабинет жену и Мари.
Обе явились смертельно-бледные, радуясь, что лед, наконец, тронулся, и боясь того, что их ожидает. Михай Тоот освободил место для жены в неприбранном кабинете, смахнув стружки со стула. А Мари оставил стоять.
— Мария, — обратился он к дочери; его голос дрожал, а грудь ходила ходуном, как кузнечный мех, — я не хочу говорить об этом деле, понимаешь, никогда не желаю о нем говорить. Отвечай только на мои вопросы, ни больше и ни меньше. Мари кивнула.