Пока шел разговор, Малинка чувствовал себя будто на скамье для пыток. Какова же была радость, когда губернатор, часто зевая, отправил его спать.
— Я ведь ложусь с петухами, — сказал он, — потому что я ученик животных. Правда, утром спать люблю допоздна, но это уж фамильная черта. Словом, давайте заранее условимся так: ежели утром мы не встретимся, паче чаянья, то четырнадцатого вы приедете навстречу мне в Баратхазу и доложите обо всем, что узнали и какие мероприятия наметили на ближайшее время. А я тем часом буду разучивать свою речь. Кстати, нет ли для этого какого-нибудь особенного метода? Весь день над этим голову ломаю. Слышал я, будто кто-то клал для этого камешек себе под язык.
— То был Демосфен, но ведь он хотел отучиться от заикания.
— Ну, ладно. Я придумал другой метод. Отдам певчему перевести всю речь на словацкий, Мария Колесар выучит, ее наизусть и день и ночь будет бубнить маленькому Израилю, до тех пор, пока все, слово в слово, не втемяшится и в мою башку. Я-то ведь буду сидеть рядом с сыном и трубку курить. А как выучу речь назубок, переверну в уме на венгерский, и тогда уж все трын-трава — так речкой и потечет: «Уважаемая административная комиссия. При нынешнем политическом положении, когда над нашей отчизной громоздятся тучи…» Так она как будто начинается? Словом, вы, amice, не бойтесь за меня. Спокойной ночи!
Однако ночь Малинка провел беспокойно. Радость, с которой принял он новую службу, быстро испарилась. Это ведь только в теории казалось прекрасным, когда расцвечивал он и поездку в Крапец, и все, что было связано с секретарством, в тайниках своей мечтательной души. Ему-то думалось, он вступит в запретный рай, а на деле оказался на голгофе, где все говорило ему о том, что Вильма принадлежит другому, что она вовсе уже не та, что была. Совсем не та шустрая девчушка, с которой они назначали друг другу свидания в отдаленных парках, а молодая, только что родившая женщина, нечто совсем для него неведомое.
И зачем ему видеть все это вблизи? Вдруг ему показалось, будто в безмолвие ночи вливается детский плач. Неистовый гнев охватил его, он мог бы сейчас задушить младенца. Раз десять переворачивал он подушку, чтобы заснуть. Но не подушка была горячей, а голова его пылала. И какая безумная голова! Мысли метались в ней, скакали, жаркие, беспокойные; они терзали, мучили, бесили его. Из стен, колышась, выходили тени и приближались бесшумным шагом, угрожали, — дескать, как посмел он проникнуть в этот древний замок! «Беги отсюда, ты, грабитель, — слышался чей-то голос. — Что тебе здесь понадобилось? Какая у тебя, собственно, цель? Разрушение!»
Он обвинял себя, но защищался. То витал в небесах на неуверенных набухших крыльях, то барахтался в трясине. Ставил перед собой вопрос: что ему нужно, чего он ждет от этого шага? Потом сам же отвечал: а не все ли равно мне, что будет? Я поддался той тайной силе, что завлекла меня сюда, ибо не мог поступить иначе. Ведь и в старину рыцарь нанимался в слуги к владельцу замка, который похитил у него обожаемую даму, А в конце концов, все оборачивалось так (во всяком случае, в сказках), что дама принадлежала рыцарю. Ничего грешного нет в его поступке. Ведь это он страдает, ведь это его щемящую рану бередят неустанно. А кому какое дело, что ему приятно бесноваться в этой боли? К рассвету он так измучился, что нить мыслей порвалась… вернее, можно было бы сказать и так: терзания завершились вынужденным сном. Но сон ничуть не освежил его, да и длился он недолго. Рано утром Малинка проснулся со страшной головной болью и поспешил выйти на свежий воздух.
Из-за лысой багровой горы Враны как раз в это время смиренно и торжественно поднималось солнце. Что говорить, оно тоже постарело. Это был уже не горящий огненный шар, а только блестящее золотое кольцо. Впрочем, солнцу станет теперь гораздо легче, это уже детские игрушки — ну, будет, конечно, подыматься, как водится, и гулять по голубому своду неба, зная, что ничто больше не созреет от его лучей. Дни растений уже сочтены. Теперь это не его забота. А как трудно было их вырастить! Что поделаешь, закон есть закон — они должны уйти. Поэтому солнце берет с собой лишь столько огня, чтобы высушить росинку на астрах и травах, и выпускает лишь столько лучей, чтобы в них могло выкупаться несколько бабочек, из тех, что еще уцелели.
Малинка обошел весь двор и заглохший сад. В доме стояла еще тишина. Ни души не было видно, кроме каменщиков, которые подтягивали на блоках отдельные части герба. Правда, на огороде поднялся вдруг гигантский алый цветок, потянулся и превратился в Марию Колесар. В огненно-красном платке на голове она казалась экзотическим цветком, но лишь до той поры, пока стояла на корточках, обстукивая и нюхая арбузы, чтоб выбрать к завтраку самый спелый.
Наконец она выбрала один и, напевая, пошла по извилистой тропинке, где и встретилась с секретарем.
— Его высокоблагородие уже встали? — спросил он. Мария Колесар подняла глаза к окнам второго этажа, заметила, какие ставни были еще опущены, и помотала головой.
— Господин барон спят еще, но ее высокородие баронесса уже встали.
— Откуда вы знаете?
— По окну вижу.
— Баронессу видите? — спросил он жадно. — Где?
— Вон там сидит, — ответила Мария Колесар, указывая на одно из верхних окон, где сидела ангорская кошка с голубым бантиком на шее.
— Так это же кошка.
— Ну и что же! Где кошка, там и баронесса. Как только баронесса надевает утром пеньюар и переходит в свою гостиную, кошка идет за ней туда же.
— Стало быть, там гостиная баронессы?
— Да, вон там, где поднимается блок.
— Я не видел еще баронессы, — с нарочитым равнодушием произнес Малинка. — Что же, она не вместе с супругом кушает?
— Вместе, конечно. Только сейчас ей трудно ходить по лестнице.
— Красивая она?
— Красивая, да и не мудрено. Сами подумайте, два раза в день кофей пьет. Я, к примеру, никуда не гожусь, а ежели б меня с детства кофеем поили, какая была бы! Вот если б баронесса еще наряжалась, как надо…
— Разве она плохо одевается?
— Ну, ведь про одежу я вот как понимаю: надень она вместо всяких шелков своих да бархатов сборчатую юбку, бязевую рубаху, вышитый фартук повяжи, да сапожки обуй, да чепчик бабочкой нацепи — ох, и красавица была бы. А так, — она презрительно скривила пухлые румяные губы, — что ж, барыня она барыня и есть.
Огонь, который успел уже за ночь подернуться пеплом, опять вспыхнул вдруг в Малинке. Его охватило неуемное желание увидеть Вильму, и тут же возникла идея, как его осуществить. Он пошел прямо к каменщикам.
— Погодите-ка, — крикнул он еще издали. — Поднимите и меня на леса! Десятник, что распоряжался внизу, посмотрел на него с удивлением.
— Оттуда сверху вид, должно быть, очень красивый, — сказал Малинка и угостил десятника сигарой.
Десятник сигару взял, послюнявил ее снаружи (чтоб медленней курилась), зажег и сказал, пожав плечами:
— Что ж, коли вам так хочется, сударь, извольте — залезайте.
Малинка забрался в железную корзину. Блок заскулил, заскрежетал, и корзинка медленно поползла кверху. Рабочие дергали веревку в ритме какой-то словацкой песни, и тогда корзина раскачивалась вправо и влево, у Малинки же было ощущение, будто он едет на корабле по волнующемуся морю, даже голова закружилась; но вот сердце его быстро-быстро застучало, точно обалдевший молоток, — он достиг второго этажа. Еще один рывок внизу, и корзина оказалась у открытого окна. Кошка испуганно прянула с подоконника, а глаза Малинки с жадностью скользнули по открывшейся ему комнате. Увы, ему не везло! Правда, баронесса была там, но стояла спиной к окну и, глядясь в зеркало, расчесывала свои длинные иссиня-черные волосы, которые мрачным плащом окутали ее чудесный стан. Малинка не увидел ни ее лица, ни фигуры, — немилосердная корзинка поднималась, все выше и выше, она уже колыхалась и качалась над окном, когда он услышал вдруг короткий вскрик и почти одновременно с ним глухой звук падения.
«Что такое?» — удивился Малинка, но узнал все несколько позже; когда же спускался вниз, окно было закрыто. («Дурное предзнаменование», — решил он, и его сердце горестно сжалось.) Малинка еще раз прошелся по саду и наскочил на Бубеника.