Убедившись, что ему больше нет пристанища в этих краях, он направил свой путь на родину, в Новый Амстердам, откуда ему некогда пришлось поспешно скрыться из-за неудачи в делах, другими словами, из-за того, что его поймали на краже овец. Он много дней скитался в лесах, пробирался через болота, переходил вброд ручьи, переплывал реки и, преодолев тысячу трудностей, которые погубили бы всякого, кроме индейца, жителя девственных лесов и дьявола, прибыл, наконец, полумертвый от истощения и худой, как голодающая ласка, в Коммунипоу; там он украл челнок и, добравшись до противоположного берега, очутился в Новом Амстердаме. Сразу же после высадки он отправился к губернатору Стайвесанту и, потратив больше слов, чем было им произнесено за всю его жизнь, рассказал о случившейся беде. Услышав страшное известие, доблестный Питер вскочил с места, как сделал отважный король Артур, когда в «веселом Карлайле» до него дошла весть о недостойных злодеяниях «свирепого барона»; не вымолвив ни слова, он сломал трубку, которую до того курил, о заднюю стенку печи, заложил за левую щеку огромную жвачку темного крепкого табаку, подтянул свои широкие штаны и зашагал взад и вперед по комнате, ворча себе под нос, как он имел обыкновение делать в гневе, самые отвратительные северо-западные ругательства. Однако, как я уже раньше говорил, он был не такой человек, чтобы изливать свою злобу в пустой болтовне. После того, как приступ ярости прошел, он первым делом заковылял наверх, к огромному деревянному сундуку, который служил ему цейхгаузом, и вынул тот самый парадный мундир, что был описан в предыдущей главе.
В это грозное одеяние он облачился, как Ахиллес в доспехи, выкованные Вулканом, храня все время самое жуткое молчание, сдвинув брови и с трудом дыша сквозь стиснутые зубы. Поспешно одевшись, он с грохотом спустился в гостиную, как второй Магог, и сорвал свою верную саблю, висевшую по обыкновению над очагом; но прежде чем прицепить саблю к поясу, он извлек ее из ножен и, пока его взгляд скользил по заржавленному клинку, угрюмая улыбка заиграла на его суровом лице. Это была первая улыбка за долгие пять недель, но каждый, кто видел ее, пророчил, что скоро в провинции начнутся жаркие дела!
Итак, приведя себя в полную боевую готовность, с печатью ужасной ярости на всем — даже его треуголка приобрела необыкновенно вызывающий вид, — он уже был начеку и посылал Антони Ван-Корлеара туда и сюда, в ту сторону и в эту, по всем грязным улицам и кривым переулкам города, чтобы звуками трубы созвать своих верных товарищей на не терпящий отлагательства совет. Сделав это, он по обыкновению тех, кто спешит, продолжал все время суетиться, бросался в каждое кресло, высовывал голову из каждого окна и, стуча своей деревянной ногой, носился вверх и вниз по лестнице в таком быстром и непрестанном движении, что беспрерывный стук его шагов, как сообщил мне один заслуживающий доверия историк того времени, изрядно напоминал музыку бочара, набивающего обручи на кадушку для муки.
Столь настоятельным приглашением, исходившим к тому же от такого горячего человека, как губернатор, нельзя было пренебречь; поэтому новоамстердамские мудрецы сразу же направились в залу совета. Доблестный Стайвесант вошел в нее, блистая военной выправкой, и занял свое место, как второй Карл Великий среди своих паладинов. Советники сидели в полном молчании и, закурив длинные трубки, с невозмутимым спокойствием уставились на его превосходительство и его парадный мундир; как и всех советников, их нелегко было смутить или застать врасплох. Губернатор, не дав им времени оправиться от удивления, которого они не испытывали, обратился к ним с краткой, но проникновенной речью.
Мне очень жаль, что я не обладаю преимуществами Ливия, Фукидида. Плутарха и других моих предшественников, у которых, как мне говорили, были речи всех их великих императоров, генералов и ораторов, записанные лучшими стенографами того времени; ведь благодаря этому названные историки имели возможность великолепно разукрасить свои рассказы и доставить удовольствие читателям высочайшими образцами красноречия. Лишенный столь существенной помощи, я никак не могу передать содержание речи, произнесенной губернатором Стайвесантом. Быть может, он с девичьей застенчивостью намекнул слушателям, что «на горизонте появилось пятнышко войны», что придется, пожалуй, приступить к «невыгодному для обеих сторон соревнованию в том, кто кому причинит больше всего вреда», или же прибегнул к какому-нибудь другому деликатному обороту речи, посредством которого нынешние государственные деятели так чопорно и скромно касаются ненавистной темы войны — словно доброволец-джентльмен, надевающий перчатки, чтобы не запачкать свои изящные пальцы прикосновением к грязному, закопченному порохом оружию.
Зная, однако, характер Питера Стайвесанта, я осмелюсь утверждать, что он не стал укутывать грубую суть своих слов в шелка и горностаевый мех и в прочие порожденные изнеженностью наряды, но изъяснился так, как подобало человеку сильному и решительному, считавшему недостойным избегать в словах тех опасностей, с которыми он готов был встретиться на деле. Не подлежит сомнению одно: в заключение речи он объявил о своем намерении лично повести войска и изгнать этих торгашей-шведов из захваченного ими Форт-Кашемира. Те советники, что не спали, встретили это смелое решение обычными знаками одобрения, а остальные, мирно уснувшие в середине губернаторской речи (их «всегдашняя послеобеденная привычка»), не сделали никаких возражений.
Теперь в прекрасном городе Новом Амстердаме началась сильнейшая суматоха, шли приготовления к суровой войне. Отряды вербовщиков расхаживали повсюду, волоча длинные знамена по грязи, которой, как и в наши дни, были милосердно покрыты улицы — на благо несчастным людям, страдающим от мозолей. Бодро взывали они ко всем нищим, бродягам и оборванцам Манхатеза и соседних городов, желающим заработать по шести пенсов в день и вечную славу на придачу, и предлагали им записаться в рекруты ради защиты дела чести. Мне хотелось бы, чтобы вам было ясно, что воинственные герои, увязывающиеся за победителями, обычно принадлежат к тому сорту джентльменов, для которых одинаково открыт путь в армию и в исправительный дом, к решетке из алебард и к позорному столбу, которым госпожа Фортуна уготовила равные шансы умереть от меча и от веревки, и чья смерть во всех случаях будет возвышенным примером для соотечественников.
Однако, несмотря на все воинственные крики и приглашения, почетные ряды защитников отечества пополнялись скудно — столь велико было отвращение мирных граждан Нового Амстердама к вмешательству в чужие ссоры и к тому, чтобы покинуть свой дом, бывший для них средоточием всех земных помыслов. Увидя это, великий Питер, чье благородное сердце было объято воинственным пылом и жаждой сладкого мщения, решил не дожидаться больше запоздалой помощи разжиревших бюргеров, а самому устроить смотр своим молодцам с берегов Гудзона; ведь он вырос, как и наши кентуккские поселенцы, в глуши, среди лесов и диких зверей, и ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем отчаянные приключения и опасные путешествия по дикой стране. Приняв такое решение, он приказал своему верному оруженосцу, Антони Ван-Корлеару, чтобы правительственную галеру подготовили к плаванию и как следует снабдили съестными припасами. Когда все было в точности выполнено, Питер Стайвесант, как подобало настоящему и благочестивому губернатору, почтил своим присутствием богослужение в большой церкви Святого Николая, а затем, строжайше приказав своему совету собрать и снарядить все манхатезское рыцарство к своему возвращению, отправился в вербовочное плавание вверх по течению Гудзона.
ГЛАВА III
Содержащая описание путешествия Питера Стайвесанта вверх по Гудзону, а также чудесных услад этой прославленной реки.
Мягкий южный ветер ласково скользил по прелестному лику природы, смягчая удушливую летнюю жару и превращая ее в живительное и плодотворное тепло, когда чудо отваги и рыцарской добродетели, бесстрашный Питер Стайвесант, поставил паруса по ветру и отчалил от славного острова Манна-хаты. Галера, на которой он совершал плавание, была пышно расцвечена яркими вымпелами и флагами, весело развевавшимися на ветру или же опускавшими свои концы в речную пучину. Нос и корма величественного корабля в соответствии с прекраснейшим голландским обычаем были изящно украшены нагими фигурами маленьких пухлых амуров с париками на голове, державших в руках гирлянды цветов, подобных которым вы не найдете ни в одном ботаническом справочнике, ибо то были цветы несравненной красоты, росшие в золотом веке и ныне существующие только в воображении изобретательных резчиков по дереву и холстомарателей.