– Царица, это тоже образ…
– О царь! Я вполне с вами согласна. Соблаговолите же подумать над моими замечаниями и рассейте мрак моего заблуждения, ибо я, конечно, заблуждаюсь, а вы поистине можете похвалиться тем, что в вас живет мудрость. «Окажусь проницательным в суде, – написали вы, – и в глазах сильных заслужу удивление. Когда я буду молчать, они будут ожидать, и когда я начну говорить – будут внимать, и когда я продлю беседу – положат руку на уста свои». О великий царь, это истины, часть которых я уже испытала на себе. Ваш ум пленил меня, ваш облик меня удивил, я не сомневаюсь, что на лице моем вы видите мое восхищение вами. Говорите же, я жду, я буду внимать вам, и, слушая ваши речи, раба ваша положит руку на уста свои.
– Царица, – отвечал Сулайман с глубоким вздохом, – кто может быть мудрым, находясь рядом с вами? Услышав вас, Екклезиаст осмелится высказать лишь одну из своих мыслей: «Суета сует, – все суета!»
Всех остальных восхитил ответ царя. На всякого педанта найдется дважды педант, подумала царица. Если бы только он не воображал себя творцом, если бы можно было излечить его от этой мании… В остальном он просто любезный, обходительный, довольно хорошо сохранившийся мужчина.
Что до Сулаймана, то, получив передышку, он постарался увести беседу от своей особы, хотя обычно это была его излюбленная тема.
– Я вижу, что у вашей светлости, – обратился он к царице Балкиде, – есть очень красивая птица. Признаюсь, этот вид мне незнаком.
Действительно, стоявшие у ног царицы шесть негритят в алых одеждах были приставлены к этой удивительной птице, которая никогда не расставалась со своей хозяйкой. Один из пажей держал ее на руке, и царица Савская то и дело поглядывала на нее.
– Мы зовем ее Худ-Худ, – ответила она. – Прапрадеда этой птицы, который жил очень долго, привезли нам малайцы из далекой земли – лишь они одни побывали там, и мы не знаем, где она находится. Эта птица очень полезна для различных поручений обитателям небес и духам.
Сулайман, не вполне поняв ее простое объяснение, кивнул с царственным видом, словно ему все было ясно, и, протянув руку, пощелкал большим и указательным пальцами, желая поиграть с птицей Худ-Худ, но та, хоть и отвечала на заигрывания, но никак не давалась в руки Сулайману.
– Худ-Худ тоже поэт, – сказала царица, – и потому заслуживает вашей благосклонности. Однако она, как и я, немного слишком строга, и ей случается грешить морализаторством. Поверите ли, она позволила себе усомниться в искренности вашей любви к Суламите!
– О божественная птица, вы удивляете меня! – откликнулся Сулайман.
– Эта пастораль, которую называют «Песнью песней», конечно, очень трогательна, говорила мне как-то Худ-Худ, расклевывая золотого скарабея, но не находите ли вы, что великий царь, посылавший дочери фараона, своей супруге, столь нежные и печальные строки, выказал бы ей куда больше любви, живя с нею, между тем как он удалил ее от себя, поселив в городе Дауда, и она, покинутая, вынуждена была скрашивать лучшие дни юности лишь стихами… прекраснее которых поистине нет на свете?
– Сколько тягостных воспоминаний вы пробуждаете во мне! Увы! Эта девушка принадлежала ночи, она служила культу Исиды… Мог ли я преступить заповеди, допустив ее в священный город, могли поселить ее в соседстве с ковчегом Адонаи, приблизить ее к храму, который я воздвигаю для Бога моих отцов?
– Это щекотливый вопрос, – осторожно заметила Балкида, – прошу вас, извините Худ-Худ; птицы судят порой так опрометчиво, вот и моя почему-то считает себя знатоком искусств, а особенно поэзии.
– В самом деле? – воскликнул Сулайман ибн Дауд. – Мне любопытно было бы узнать…
– О, как мы с ней ссоримся иногда, государь, поверьте, жестоко ссоримся! Худ-Худ вздумалось порицать вас за то, что вы сравниваете красоту вашей возлюбленной с красотой кобылицы в колеснице фараона, имя ее – с разлитым маслом, волосы – со стадом коз, а зубы – со стадом овец, у каждой из которых пара ягнят, щеки – с половинками граната, сосцы – с двумя сернами, пасущимися среди лилий, голову – с горой Кармил, живот – с круглой чашей, в которой не истощается ароматное вино, чрево – с ворохом пшеницы, а нос – с башней Ливанской, обращенной к Дамаску.
Задетый, Сулайман обескураженно уронил свои сверкающие золотом руки на подлокотники трона, тоже золотые, а птица между тем, распушившись, захлопала зелеными с золотым отливом крыльями.
– Я отвечу птице, которая столь полезна вам при вашей склонности к насмешкам, что восточный стиль допускает подобные поэтические вольности, что истинная поэзия всегда ищет образы, что мой народ находит мои стихи превосходными и отдает предпочтение самым пышным метафорам…
– Нет ничего опаснее для народа, чем метафоры царя, – парировала царица Савская, – вышедшие из-под пера повелителя, эти образы, быть может слишком смелые, найдут больше подражателей, чем критиков, и боюсь, как бы ваши возвышенные фантазии не извратили вкус поэтов на ближайшие десять тысяч лет. Вспомните, что и Суламита, усвоив ваши уроки, сравнивает ваши кудри с пальмовыми ветвями, ваши губы – с лилиями, источающими мирру, ваш стан – со стволом кедра, ваши голени – с мраморными столбами, а ваши щеки, государь, – с ароматным цветником, с грядами благовонных растений. По прочтении этих строк царь Сулайман представлялся мне каким-то перистилем с ботаническим садом на антаблементе под сенью пальмовых ветвей.
Сулайман улыбнулся, но в улыбке его сквозила горечь; он охотно свернул бы шею птице, которая с непонятным упорством поклевывала его грудь в том месте, где находится у человека сердце.
– Худ-Худ пытается дать вам понять, что источник поэзии – здесь, – заметила царица.
– Я даже слишком хорошо это понимаю, – отвечал царь, – с тех пор как имею счастье созерцать вас. Но оставим этот спор; не окажет ли моя царица честь своему недостойному рабу, не соблаговолит ли осмотреть Терусалим, мой дворец и главное – храм, который я строю для Иеговы на горе Сион?
– Слава об этих чудесах разнеслась по всему свету; мое нетерпение может сравниться лишь с их великолепием, и вы окажете мне величайшую любезность, если не станете больше оттягивать удовольствие, которое я давно предвкушаю.
Во главе процессии, медленно продвигавшейся по улицам Иерусалима, шли сорок два барабанщика, и бой их барабанов был подобен раскатам грома; за ними следовали музыканты в белых одеждах, а дирижировали ими Асаф и Идифун; здесь было пятьдесят шесть – ударников с медными кимвалами, двадцать восемь флейт и столько же псалтырей, были цитры и, конечно же, трубы, инструмент, который Иисус Навин прославил у стен Иерихона. Далее в три ряда шли кадилоносцы; они пятились, покачивая золочеными сосудами, в которых курились йеменские благовония. Сулейман и Балкида восседали на мягких подушках в огромном паланкине, который несли семьдесят захваченных в войне филистимлян.
«Сеанс» закончился. Слушатели стали расходиться, обсуждая между собой перипетии сюжета, и мы условились встретиться здесь же завтра.
Храм
Рассказчик продолжал: Согласно желанию великого Сулаймана, город был при нем отстроен заново по безукоризненному плану: прямые как стрелы улицы, одинаковые квадратные дома – настоящий улей, все соты которого похожи друг на друга.
– На этих прекрасных широких улицах, – заметила царица, – ветер с моря, не встречая препятствий, должно быть, сдувает прохожих, как соломинки, а в жаркую погоду ничто не мешает проникать сюда солнечным лучам, и мостовые, наверно, раскаляются, как печи. У нас в Маребе улицы узкие, а натянутые между домами полотнища бросают на землю тень и сохраняют прохладу благодаря свежему ветерку.
– Однако от этого страдает симметрия, – ответил Сулайман. – Но вот мы и подошли к колоннаде моего нового дворца; чтобы построить его, потребовалось тринадцать лет.