Увы, сколь великою печалью для меня было бы слышать, как о тебе говорят такое!.. Ныне любовь наша в тайне и каждый тебя хвалит. Похищение разрушило бы все, и нынешние порицания превзошли бы былую похвалу. Но оставим молву: что если мы не сможем наслаждаться нашей любовью? Я служу Цезарю, он сделал меня человеком влиятельным и богатым; я не могу покинуть его, не уничтожив своего положения, если же я от него уйду, то не смогу содержать тебя подобающим образом. Если же последую за двором, не будет нам покоя: каждый день мы меняем стан; никогда не было у Цезаря такой долгой остановки, как в Сиене, и то по военной нужде. А если я тебя увезу и стану держать в лагере, как публичную женщину, подумай, какое будет и мне, и тебе бесчестье! По этим причинам я прошу тебя, моя Лукреция, оставь эти мысли и прими доброе попечение, не ласкай свою страсть больше, чем себя самое. Другой влюбленный, возможно, убеждал бы иначе и просил бы тебя бежать, чтобы наслаждаться тобою как можно дольше, не заботясь о будущем, лишь бы утолить нынешний недуг. Но тот не может быть истинным влюбленным, кто больше заботится о похоти, чем о добром имени. Я же, моя Лукреция, внушаю то, что благоразумно. Останься здесь, молю тебя, и не сомневайся, что я вернусь. Какое бы дело ни нашлось у Цезаря в Тоскане, я позабочусь, чтобы мне его поручили; я приложу все усилия, чтобы доставить тебе отраду без ущерба. Прощай, живи и люби, и не думай, что мой пламень слабее твоего или что я ухожу отсюда не против воли. Еще раз прощай, моя сладость и яство души моей».
Согласилась с этим женщина и ответила, что подчинится. Через несколько дней Эвриал с императором отправился в Рим и по недолгом пребывании там был схвачен лихорадкой. Несчастен тот, кто, пылая любовью, начинает еще и гореть жаром лихорадки, и, когда его силы почти истощила любовь, делается еле жив, претерпевая тяготы болезни. Благодаря снадобьям медиков дух в нем скорее держался, чем жил.
Цезарь каждый день приходил к нему, утешал как сына и велел врачам приложить все Аполлоновы средства. Но никакое леченье не было действенней письма от Лукреции, из коего он узнал, что она жива и здорова. Это немного ослабило лихорадку и дало Эвриалу подняться на ноги: он присутствовал на императорской коронации и там получил рыцарство и золотую шпору. После того когда Цезарь отправился в Перуджу, он остался в Риме, не вполне еще здоровый, а оттуда вернулся в Сиену, все еще слабый и осунувшийся. Он смог увидеть Лукрецию, но не поговорить с ней. Много писем было между ними переслано, и снова речь шла о бегстве. Три дня пробыл там Эвриал и наконец, видя, что все доступы ему закрыты, объявил возлюбленной о своем отъезде.
Никогда не было в их беседах столь великой сладости, как при расставанье — уныния. Лукреция была в окне, Эвриал ехал по переулку; влажными очами глядел один на другую. Плакал один, плакала другая; оба томились от скорби и чувствовали так, будто кто вырывал им сердце из груди. Если кто не ведает, сколь велика боль при кончине, пусть взглянет на разлуку двух любовников — хотя здесь глубже тоска и мука сильнее. Скорбит дух при смерти, оттого что расстается с возлюбленным телом; но тело по уходе духа не скорбит и не чувствует. А когда две души сцеплены любовью, тем болезненней разлука, чем чувствительней была им отрада. И здесь, подлинно, были не две души, но, как полагает Аристофан между друзьями{90}, одна душа в двух телах. Не отдалялся дух от духа, но одна любовь рассекалась надвое. Сердце разделялось на части: часть души уходила, часть оставалась, и каждое чувство в свой черед разобщалось и оплакивало разлуку с самим собою. Не осталось у влюбленных в лице ни капли крови, и если б не слезы и вздохи, казались бы мертвыми. Кто описать, кто поведать, кто помыслить может их душевную тяготу? лишь тот, кто и сам когда-то познал исступление. Лаодамия, когда удалился от нее Протесилай и ушел к заветным сражениям Илиона, упала без чувств, а узнав о кончине мужа, жить больше не смогла. Дидона финикиянка по роковом отъезде Энея убила себя, и Порция по смерти Брута не захотела жить.
И наша дама, когда Эвриал пропал с ее глаз, упала на землю и, подхваченная слугами, была отнесена на постель, пока не вернется в чувство. Когда же она опамятовалась, то заперла одежды златые и багряные и всякое убранство радости и облеклась в темное платье, и никогда больше не слышали ее пения, никогда не видели ее смеха и ни остротами, ни забавами, ни шутками не могли вернуть её к веселью. Долго пребывая в сем состоянии, она заболела, и так как ее сердца не было с нею и никакого утешения не обреталось ее душе, в объятиях горько рыдающей матери и среди плачущей родни, впустую расточающей утешительные речи, она испустила негодующий дух.