Короче, я проигрываю первый раз, краснею, бледнею и кидаюсь взять еще фишек. Ставлю на красное (а хоть на полосатое – все равно проиграю) и начинаю мяться и жаться, потому что на нервной почве еще и не такое бывает. Где сортир, дамы и господа? Вежливый-вежливый детина ведет меня к нужной двери и дожидается, пока я выйду. И это правильно! Потому что при мне два кило денег, а публика у нас, сами понимаете. Я веду себя прилично, в сортире не засиживаюсь. Водой пошумел, вышел, узнал о проигрыше – ах, ах! хвать за сердце – и уже бежит детина купить мне фишки, а бандюга с фишками присылает мне рюмочку валокордину.
Очень хорошо. Но в сортире на окне – решетка, и я понимаю, что это привет от Лильки, потому что ребятки прошлый опыт учли. И я становлюсь спокойным, проигрываю еще раз и опять кидаюсь в заведение, а меня по пути утешают и говорят, что медвежья болезнь – это добрый признак. Я уединяюсь и быстро осматриваюсь. И мне начинает казаться, что убивать меня как раз будут и очень скоро, что бы Лилька ни говорила. Тут нервы мои не выдерживают, я высовываюсь и ору на детину и требую туалетной бумаги. Заодно убеждаюсь в том, что детина не один.
Пока он бегает в те места, где у них хранятся туалетные бумаги, я стою и смотрю по сторонам. Окно с решеткой, правая стена – кирпич, и тут ловить нечего. Но вот левая стена – это не более чем фикция. Причем за ней, несомненно, дамские удобства, звукоизоляции никакой.
Тут мне с извинениями приносят туалетную бумагу, я запираюсь и начинаю ждать. Наконец по соседству хлопает дверь, и я слышу, как в дамском стойле раздаются постукивания, а это может означать одно: в дело идет косметичка.
Тут я начинаю соображать быстро-быстро и правильно-правильно. Я понимаю, что я не Спиноза, что слабых мест у моего интеллекта куда больше, чем сильных, но все-таки вспоминаю, что дверь к дамочкам устроена так, что из зала не увидишь, кто туда пошел. Я еще не понимаю, в чем дело, но держусь за эту мысль, как в три года за папин палец. Держусь не зря, потому что вспоминаю еще и то, что к женской уборной можно подойти и с другой стороны. Сортирный коридорчик изгибается, как норка, и черт его знает куда уходит. Совершенно не понимаю, зачем мне это нужно, но вдруг ощущаю такую бодрость, что впору идти к рулетке и отыгрывать все обратно. Но это – обман. Спускаю воду и думаю под шум потока. И вот тут в дамском стойле щелкает задвижка. Значит, дверь открывалась, и кто-то вошел. Кто-то вошел, а я не слышал. Значит, входил осторожно. Значит, не нужно кому-то, чтоб кого-то там видели. И совершенно отчетливо слышу звуки поцелуев и постанывания. Пора присоединяться! Тут я распускаю ремень на брюках, прижимаю к себе коробку и со всего маху бьюсь в перегородку. Пробиваю стенку и с рожей, вдребезги разбитой, вламываюсь к соседям. Краем глаза вижу, что приступить они не успели, ору как резаный, падаю на унитаз – что-то бьется – вскакиваю и кидаюсь через пролом обратно. Трясу башкой, кровь летит во все стороны, мои детины срывают дверь и вламываются. Я – в крови, перегородка проломана, кавалер бежит. Коробки у меня нет! Где? Где? Там! Там! Показываю пальцем в женский сортир.
Один детина кидается в погоню, другой без церемоний обыскивает меня стремительно и подробно, и штаны у меня сваливаются совсем. Потом он переходит к соседям и обшаривает полумертвую даму. Теперь и он убегает. Левой рукой я держу брюки и перебираюсь в дамское отделение. Я беру трясущуюся дамочку, сажаю на очко, вытаскиваю из бачка свои размокшие деньги (такой прыти я не показывал больше никогда в жизни) и леплю их на нее под платьем. С тех пор я не встречал таких удобных фасонов. Теперь дамочка истекает водой из купюр и той кровью, которой я на нее накапал. Я ей говорю два слова: «Замри! Поделюсь!» Сообщница обмякает, я выношу ее в зал и кладу на ихний шикарный стол. Значит, вода с нее течет, кровь с нее струится, и нас оттуда просят. Я перехожу к загородочке, где сидит бандюга с фишками, и истерически требую, чтобы деньги отдали, а раны перевязали. Бандюга спрашивает:
– А что это с нее течет?
– Отец, – говорю я, – она же испугалась.
Бандюга шипит и вызывает «скорую». Дамочку я кладу на пол, а сам начинаю вымогать деньги на бинты и аспирин у бандюги при фишках. Дамочка подыгрывает и издает такие звуки, будто заблюет им сейчас все интерьеры. Короче, нам подают милостыньку и велят проваливать пока целы.
«Скорой» мы дожидаемся на улице, проезжаем несколько кварталов и благополучно расстаемся с медиками. Я мог бы рассказать, как отлеплял с нее деньги, но оставим эту новеллу на печальную старость.
– Отец, – сказал коммерсант укоризненно, – к старости ты все забудешь. – Но Иванушка на его слова внимания не обратил. Он возвел очи к тоскливому электрическому сиянию и сказал, что история эта, если разобраться, нисколько не способна взволновать.
– Клянусь тебе, – сказал он, – хотя в таких местах клясться глупо. Так вот, я тебе все равно клянусь! Я отлеплял с нее деньги у Лильки. Лилька сновала туда и сюда, и уже плевать ей было, что она хромает. Приносила нам чай, полотенце, потом собирала и считала деньги. Так вот Лильке было наплевать! И мне было наплевать. Я даже не запомнил, какая она была под платьем, я обирал с нее деньги (кое-где купюры прилипли намертво), а сам смотрел, как Лилька ковыляет. Ксения (ее зовут Ксения), уж на что барышня тертая, и то сказала, что мы на людей не похожи. Мне было все равно, на что я похож, а Лилька очень вдруг этим заинтересовалась. Она перестала считать деньги, принесла огромную бутыль мартини, выдала Ксении свежее белье взамен изгаженного и стала расспрашивать, как у меня все получилось. Тут-то и оказалось, что Ксения все видит и все помнит, а ее полуобморочные состояния – это обычные маневры.
– Запомни, – сказала она Лиле, – тех, кто без сознания, реже бьют.
Короче, из ее рассказа вышло, что я был парень что надо. «Ты бы, Лилька, видела, как он меня купюрами облеплял. Я сижу на очке, сама как будто в отключке. Я думала, он… ты ж понимаешь. А потом смотрю – а он уже мне все надел, застегнул, схватил и понес. Классно!»
Мы рассчитались с Ксенией, Лиля выдала ей подходящее платье. По-моему, это было платье одной из девушек, которые меня встречали. Кстати, их я больше не видел, а вот Ксения осталась с нами. Тогда мне показалось, что Лиля чем-то недовольна, и я подумал, она опасается, что нас разыщут. Она! Опасается! Да у нее нет инстинкта самосохранения. У нее вообще человеческих инстинктов нету! Она засланная! А что она про людей знает, так это потому, что девочка наблюдательная. И вот теперь у нее в мозгу занозой сидела мысль о том, что я в своем набеге на казино добыл денег больше, чем она ценой простреленной ноги. Тогда и началось наше состязание, долбаная гонка, бег с препятствиями. Если бы у меня мозги шевелились чуть быстрее! Если бы я это понял тогда же…
Прошла неделя, потом вторая… Теперь я думаю, что это был медовый месяц. Реально медовый. Однажды мы лежали с ней рядышком на каком-то удивительно мохнатом ковре (ковер мы потом продали), и от Лильки шло такое тепло, что я по сей день думаю: что-то в ней человеческое есть… Так вот, мы лежали, и я вдруг сообразил, что ничего про нее не знаю. Это было страшно интересно. Невесомая, пушистая Лилькина голова лежала у меня на плече, и я ждал, когда она проснется. Наконец моя возлюбленная пошевелилась, и я принялся спрашивать. Я набросился на нее со своими вопросами, как голодный на пайку. И вот удивительно: она говорила обо всем, о чем бы я ни спросил. А прикольно оказалось, что мы с ней учимся в одном институте да еще и на одной специальности. Я спросил ее: «Где ж ты раньше была?» – «То там, то тут». – ответила она. Потом Лилька сказала:
– Институт бросать нельзя.
На этом обсуждение нашей будущности закончилось. Конкретная жизнь началась.