Она вернулась на кухню и еще раз помешала на сковородке жаркое. В квартире царила тишина и покой, тот покой, который она так любила. За окном качались ветки каштана. «Когда я вырасту, — думала девочка, — буду работать только я, мама не будет. А приходя домой по вечерам, буду садиться рядом с мамой и молчать. Тогда мне можно будет молчать сколько угодно. Не надо будет прыгать и шуметь без конца, нарочно шутить, хлопать пистонами от пугача на пороге и носиться по лестнице. Я буду говорить редко и только добрые, ласковые слова, не стану дурачиться и визжать. Ведь тогда я уже смогу работать и помогать маме, как делал бы Андришка, если бы дожил до такого дня. Да и у мамы заживет душевная рана. И она тоже скажет мне: „Можешь не разговаривать, доченька, отдыхай, ты заслуживаешь этого!“ И я буду молчать, а может, и всплакну немного, ведь я ни разу по-настоящему не плакала по Андришке. Нужно то петь, то греметь крышками от кастрюль, как музыканты — медными тарелками, а плакать — не остается времени».
В кухне было жарко и душно. Панни открыла окно, высунулась. Из соседнего окна выглянула тетя Барабаш и, увидев девочку, тут же скрылась. «Неприятная девчонка, — подумала снова тетя Барабаш. — Паяц какой-то!..»
Перевод В. Гусева
Лайош Барат
Весняночка
Она появилась на стройке еще до наступления зимы, в начале декабря. В ее голосе звучала детская застенчивость, когда она, поставив на свои худенькие коленки голубой эмалированный кувшин и наливая чай очередному рабочему, приговаривала: «Пейте на здоровье». Стоило нам поблагодарить или похвалить чай, как на ее лице — оно было белым, как по утрам в первые декабрьские дни затянутая инеем крыша соседнего дома, — начинал играть легкий румянец; девушка признательно смотрела в глаза благодарившему и, казалось, всем своим видом говорила: «Ведь, правда, хорошо с чайком?» И шла дальше — ее ожидали другие. Полы просторной, сшитой не по ней телогрейки бились о кувшин и о цинковое ведро, которое сверху казалось раскрытой пастью диковинного животного. Порою вода, предназначенная для ополаскивания посуды, выплескивалась из ведра; тогда девушка останавливалась перед маленькой лужицей и замысловато, точно цыганка, честила себя за неловкость. Однако, поворчав, она смеялась коротким смешком и шла дальше неровной, покачивающейся походкой, так как тяжелые сосуды оттягивали ее слабые плечики.
Почему ее назвали Весняночкой — непонятно, ведь у нас не очень-то приняты ласкательные прозвища.
Вот уже вторую неделю каждый день она переходила с этажа на этаж, из одной лестничной клетки в другую и предлагала горячий чай…
Мы ставили леса на третьем этаже четвертого подъезда, кричали вниз, чтобы короткие доски для настила доставляли нам краном, и переругивались с прорабом. Мы стояли на балкончике и тряслись от холода — было раннее утро. Под нами громоздились штабеля строительного леса, покрытые изморозью, словно обтянутые станиолем: бревна, стойки для лесов, дюймовка для опалубки; рядом с ними стояли ящики с раствором, похожие на неуклюжих медвежат, а дальше, по обеим сторонам проезда, в хаотическом беспорядке торчали бурые железные конструкции. Прораб, вспыльчивый человек с лиловым загривком, которого, казалось, в любой момент может хватить кондрашка, следил за поднимающимся на канате грузом, вверенным попечению рабочего в телогрейке.
— Ну вот, пожалуйста, — бросил прораб, кивнув в сторону груза, ударившегося о стену. — Механизированная подача материалов!
Дядюшка Каналаш развел руками, его огромные рукавицы неловко замахали в воздухе.
— Милый человек! Всего какая-то охапка досок… Остальные мы на своем горбу втаскивали. — И он, помрачнев, показал на груду досок, сваленных в комнате.
— Я привык верить своим глазам! — буркнул прораб и отвернулся.