Самка, не взглянув на добычу, проковыляла на выступ и вновь принялась призывно ухать, и от этих ее тоскливых криков будто тенью заволокло пробуждающийся лик скалы.
Дрогнул листвою куст шиповника, смолкли ласточки-береговушки, и лишь старая ворона на вершине скалы прокаркала свое: караул, кр-ража, разве не жалко филинов, да только ведь могли бы еще пожить и дикая утка, и тот козленок, чьи кости до сих пор белеют у входа в пещеру…
Огромная самка проковыляла обратно вглубь пещеры, и, казалось, она услышала дерзость вороны: глаза ее еще более округлились и потемнели от ненависти, она вопросительно взглянула на филина-отца.
— Где гнездо этой Кра?
Филин поправил перья, что на сей раз у него означало неуверенность.
— Там же, где и остальные… да кто знает, какое из многих гнезд — её?
Долину с рекой и скалы все щедрее пригревало солнцем, поднялся рассветный ветер и разметал последние головешки ночи. На гребнях волн неторопливо плыло время; к дикой розе слетелись первые пчелы, и за тихим жужжанием этих маленьких сборщиков меда почти забылся отчаянный предрассветный крик филинов.
Филин-отец уже погрузился в дрему, а самка рванула к себе голову утки и, оторвав ее вместе с шеей, стала жадно глотать.
— И правда, в таких случаях не мешает поесть, — наверно, подумала она и через реку стала всматриваться в противоположный берег, где во дворе своего дома Янчи как раз в это время запрягал лошадей, а затем вместе с отцом поставил на телегу какой-то большой ящик.
— Человек! — подумала старая самка, и гневный страх рос в ее сердце, хотя сейчас ей нечего было бояться этих людей, а о том, что в ящике находятся ее детеныши, она, конечно, не знала.
На Яноше Киш-Мадьяре по случаю выезда были новые сапоги, а на голове Янчи красовалась шляпа, которую он надевал лишь в исключительных случаях. Шляпу украшало фазанье перо, что свидетельствовало о привязанности мальчика ко всему, что родственно лесу: к рыбам, зверям и птицам.
— Брось-ка охапку сена поверх ящика, чтобы люди не любопытствовали попусту…
— Поедем задами, за огородами, — предложил Янчи.
— Конечно!.. А колодезник не проболтается.
Янчи прикрыл ящик сеном и уселся рядом с отцом.
— Можно трогать! — весело крикнул он.
— Слушаюсь, ваша милость! Как прикажете, — шутливо ответил отец, — но смотри у меня: в торгах не продешеви. Три сотенных! Понятно?
— Как не понять! Только примите к сведению, ваш сын — смышленый охотник. Да и аптекарь — не пустой человек. Он свое слово держит.
Телега, негромко поскрипывая в утренней тишине, свернула со двора и, прокатив задворками, остановилась у дома аптекаря. Однако о том, чтобы вступать в торги, не было и речи.
— Выпустите их в сарай, — распорядился аптекарь. — Да хороши ли филины?
— Их трое. Совсем оперились, скоро бы им становиться на крыло.
— Вот и славно, друг Янчи! Выпускайте их, — и аптекарь ударил по рукам со старшим Киш-Мадьяром. — Ну, а вам какой поднести, старый плут?
— Прошлогодней, коли будет на то ваша милость. Той лечебной — на тмине…
— Ладно. Три птицы — значит, и стаканчиков тоже три… Ну и молодец же ты, Янчи!
Аптекарь ненадолго оставил гостей, чтобы принести палинку, а когда вернулся, филины уже сидели в темном, пустом сарае. Они забились в угол, прижавшись друг и дружке, и слепо захлопали глазами, когда аптекарь осветил их карманным фонариком.
— Хороши! — похвалил аптекарь и посмотрел на Янчи, затем перевел взгляд на отца. — А ведь мальчик-то вырос! Как, веревка еще выдерживает?
Янош Киш-Мадьяр опустил глаза, потом взглянул на аптекаря.
— Сегодня поклялся, что это в последний раз. Старая веревка перетерлась о какой-то камень… Я думал, ума решусь со страху…
— Господи, боже правый!
— Истинно говорю, господин аптекарь, в последний раз пошел на такое, хоть я человек и бедный.
— Мне бы и ни к чему их покупать, понимаете… но я прочел в охотничьей газете, что такие филины сейчас идут у любителей по сто двадцать пенгё за штуку, ну и я по столько же заплачу. А теперь выпьем!
— После дела не грех и выпить!
Птенцов оставили в одиночестве. Стихли людские шаги, закрылась дверь, протарахтела, удаляясь, повозка… Птенцы недвижно сидели часами. Их круглые глаза расширились, и страх перед человеком растворился в тиши и мраке сарая. Но ощущение чужой, незнакомой обстановки по-прежнему настораживало, а кроме того птенцы были голодны. Они постепенно привыкли к отдаленным внешним звукам снаружи, и теперь всех троих томило какое-то смутное враждебное ожидание.