Со дня приезда Маргариты я понял, что так больше вести себя нельзя, что немало парней тоже находят ее прехорошенькой и заглядываются на ее большие карие глаза, чудесные черные волосы, и многие, как и я, вероятно, думают, что она отличается умом и благоразумием. Да! Многие были такого же мнения, и не только ремесленники и крестьяне, но и щеголи, молодые офицеры из Оверни, бывшие господа в пудреных париках: они наполняли лавку благоуханием, покупали газеты, смеялись, любезничали, добиваясь от нее улыбки. Все это я быстро заметил. И уж как я намывался, как брился! Господи! Надо было видеть меня в воскресное утро! Стою перед зеркальцем, подвешенным к слуховому окошку, собираюсь бриться во второй или третий раз подряд. Щеки у меня блестят, как новенький топор, но, по-моему, я еще недостаточно хорош собой; раз десять провожу рукой по подбородку — не осталось ли волоска. В десятом часу, когда мать, увязая в снегу, шла в Генридорф прослушать мессу священника, не присягнувшего конституции, старенький мой отец неслышно поднимался по лестнице и, глядя за перегородку, негромко говорил:
— Мишель, она ушла. Хочешь заплету косу?
Он всегда заплетал мне косу, черную косу, толщиной в кулак — в будни приходилось засовывать ее под рубашку: уж очень она била меня по плечам, мешала во время работы. Добрейший мой батюшка плел ее не спеша, старательно. Как сейчас, вижу эту сцену: я сижу верхом на стуле, а добряк отец со счастливой улыбкой причесывает меня. Он гордился моими плечами и станом и все твердил:
— Право же во всем крае такого силача не сыщешь — говорю так не только потому, что я отец твой.
Я умилялся, готов был поведать ему о своей любви, но не смел; слишком я почитал отца. Впрочем, я был уверен, что он и так хорошо знает о моей любви к Маргарите. Да и мать подозревала; она готовилась к битве. Отец и я, ничего не говоря друг другу, готовились тоже. Бой предстоял жестокий, но мы надеялись взять верх.
Словом, в каморке на чердаке, под соломенной крышей мы мечтали о прекрасном будущем. И вот я тщательно выбрит, принаряжен, и батюшка, пройдясь еще разок щеткой по моему платью, говорит:
— Хорошо!.. Теперь можешь отправляться! Повеселись вволю, сынок!
Сам-то он не часто развлекался за всю свою долгую трудовую жизнь, и не часто выпадали для него счастливые минуты; теперь же, когда мать уходила из хижины, устремлялась куда-то, чтобы послушать мессу священника, надругавшегося над законами своей страны, бедняге самому приходилось чистить картошку и готовить обед. Вот что значит быть чересчур уж добрым.
Обняв его, я в отличном расположении духа пускался в путь. Батюшка с улыбкой смотрел мне вслед, стоя в дверях, а все старухи, оставшиеся в Лачугах, провожали меня взглядом, уткнувшись в заиндевелые оконца. Наскоро пообедав в харчевне «Трех голубей», я бежал задами через садик, боясь задержаться: часто в дни первых заморозков возчики, останавливаясь проездом, просили подковать лошадей; тут уж, разумеется, пришлось бы снять нарядное платье и приняться за работу.
Проходит четверть часа — и уже я в городе, в переулке, где живет аптекарь Триболен — он умер лет шестьдесят тому назад. Он кивает мне, желая доброго дня, но я на него и не смотрю… я уже издали вижу лавку Шовеля со сводчатой дверью, невысокой тесовой крышей и стопками брошюр, выставленными на подоконниках. Люди входят и выходят с газетами: патриоты, военные, «бывшие». И вот я у дверей. Маргарита в белом чепчике стоит за конторкой в горнице — она оживленна, все время в движении. Она разговаривает с вами, подает вам книгу, какую попросите: «Вот, сударь, «Революции Парижа»[134], стоит шесть лиардов. Сударю угодно «Газету двора и города»?[135] Последние номера кончились».
Продажа в самом разгаре; но вот Маргарита видит меня, и как же она сразу меняется — кричит, радостно улыбаясь:
— Ступай в библиотеку, Мишель, батюшка там. Я сейчас приду.
Мимоходом я пожимаю ее руку. Она смеется.
— Ступай, ступай туда, болтать некогда.
И я вхожу в библиотеку, где за бюро сидит папаша Шовель и что-то пишет. Он оборачивается ко мне:
— А, это ты, Мишель! Хорошо. Садись… Дай только мне докончить три-четыре строчки.
И, продолжая писать, он осведомляется, как дела у крестного Жана, тетушки Катрины, о кузнице — обо всем подробно. Три-четыре строчки затягиваются. В конце концов я встаю со словами:
134
«Революции Парижа» — демократическая газета, издававшаяся под редакцией видного журналиста, якобинца Камилла Демулена.
135
«Газета двора и города» — французская газета, основанная 15 сентября 1789 года. После свержения монархии (10 августа 1792 г.) перестала выходить.