Выбрать главу

— Взгляни-ка, Мишель, — заметил он, указывая на маленькую фигурку, уже видневшуюся на тропинке выше Лачуг, — вот ведь ужас: шестнадцатилетняя девчонка тащит на плечах такую ношу. Идут себе и в дождь, и в снег, и в жару, мужественны, непреклонны, не отступят перед испытанием. Не будь они еретиками, были бы мучениками. Но по наущению дьявола они продают богомерзкие книжонки, дабы уничтожить нашу святую религию и порядок, установленный творцом в нашем бренном мире. Не воздаяния они заслуживают, а веревки.

— Да ты что, Валентин! Веревки! — воскликнул я.

— Да, веревки, — повторил он, поджимая губы с недоброй усмешкой, — и даже костра, если уж говорить по справедливости. Как же нам их защищать, раз все их помыслы, вся их честность, все мужество оборачиваются против нас? Они подобны волкам и лисам: чем больше они выказывают хитрости, тем поспешнее надо их уничтожать. Были бы они глупы, как бараны, не были бы так опасны — напротив, их бы стригли и заботливо содержали в хлеве. Да кальвинисты ничего не слушают, для нас они — сущий бич.

— Да они ведь — божьи творения, как и мы, Валентин.

— «Божьи творения»! — воскликнул он, воздевая к небу свои ручищи. — Были бы они божьими творениями, священники не отказывали бы им в свидетельстве о рождении, бракосочетании, смерти. Не хоронили бы их в чистом поле, вдали от освященной земли, будто скотину, не мешали бы занимать должности, как говорил сам Шовель. Никто бы против них не ополчался. Нет, Мишель! Тяжело мне это — ведь, кроме торговли книжками, не в чем их упрекнуть — но хозяин Жан напрасно их привечает. Шовель плохо кончит; слишком он старается. Наши односельчане — ослы, выбрали его. Попомни мое слово: как только порядок восстановится, в первую очередь схватят Шовеля и его дочку, а может статься, и самого хозяина Жана, и всех нас, чтобы мы замаливали свои грехи, сидя в остроге. Я-то не заслужил этого, но тем не менее признаю справедливость короля. Справедливость остается справедливостью. И поделом нам будет. Прискорбно… но справедливость прежде всего.

Он согнул длинную спину и, с благочестивым видом соединив ладони и закрыв глаза, погрузился в размышленье, а я подумал:

«Ну и тупица! Его слова противоречат здравому смыслу».

И все же я понимал, что все были бы против меня, посватайся я к Маргарите, и жители Лачуг, пожалуй, закидали бы меня каменьями. Но все это было мне безразлично — моя решимость меня самого удивляла.

Вечером того же дня, когда наступило время возвращаться домой, я пошел без страха и готов был выслушать от матери все, что угодно, не прекословя. Когда я подходил к нашей лачуге, меня встретил отец — бледный, испуганный, и знаком попросил войти в глухой закоулок между виноградниками, чтобы никто нас не заметил. Я пошел вслед за ним, и бедный мой старик сказал дрогнувшим голосом:

— Мать раскричалась вчера, сынок. Ох, это ужасно! Что ты теперь предпримешь? Покинешь нас, да?

Он без кровинки в лицо смотрел на меня. Видя, что он вне себя от волнения, я ответил:

— Нет, нет, батюшка! Да разве я покину вас, малыша Этьена и Матюрину? Этому не бывать.

Лицо бедняги просияло от радости — он словно ожил.

— Ах, как хорошо, — воскликнул он. — Я так и знал, что ты останешься, Мишель… Как я доволен, что поговорил с тобою! Она не права! Чересчур уж своенравна. Ах, и натерпелся же я из-за этого… Но как хорошо, что ты остаешься… Как хорошо!..

Он держал меня за руку, а я, растроганный до глубины души, повторял:

— Да, остаюсь, батюшка, пусть себе мать бранится — она мне мать, и я перечить не стану.

Тут он успокоился.

— Вот и хорошо! — промолвил он. — Только знаешь что, подожди-ка здесь немного. Я поднимусь один — ведь если мать увидит нас вместе, уж она сорвет на мне злобу, понимаешь?

— Понимаю, батюшка, ступайте.

Он тотчас же вышел из закоулка, а несколько минут спустя я как ни в чем не бывало отправился вслед за ним и вошел в хижину. Мать сидела в глубине комнаты у очага и пряла, поджав губы. Разумеется, она думала, что я скажу ей что-нибудь… сообщу об отъезде. Она следила за мною своими блестящими глазами, готова была меня проклясть. Крошка Матюрина и Этьен сидели у ее ног и плели корзину, не смея поднять головы. Отец колол дрова, искоса поглядывая на меня, но я сделал вид, будто все это меня не касается, и только сказал:

— Доброй ночи, батюшка, доброй ночи, матушка. Нынче я очень устал — изрядно поработали в кузне.

И я взобрался по лестнице на чердак. Мне не ответили; я улегся довольный своим решением и в ту ночь спал крепким сном.

Глава тринадцатая