Выбрать главу

Словом, было часов девять утра, — сменять нас должны были в полдень, — как вдруг со стороны Импфлингена заговорили пушки; стреляли не торопясь — удар, другой, третий, — только стекла в окнах караульной дребезжали. Все высыпали на улицу, ничего не понимая, — стояли и прислушивались: думали, это атака без предупрежденья, но мой сосед по койке, старый волонтер, весь седой, сухой и тощий, как копченая селедка, сказал, что такая пушечная пальба без ружейной, на которую никто не отвечает, ровно ничего не значит: так обычно стреляют в честь маршалов Франции или принцев крови. И старик этот, которого звали Жан-Батист Сом, не ошибся; только время салютовать маршалам Франции и принцам крови прошло — и надолго, а этот залп, как сообщил нам сторож, возвратившийся с площади, был дан по приказу генерала Кюстина в честь комиссаров Национального собрания, въехавших в город через другие ворота, со стороны Виссенбурга.

Все вернулись в караульную, а когда к полудню нас сменили, мы отправились в город — уж больно любопытно было посмотреть на комиссаров, которых каждый из нас представлял по-своему. Они находились в мэрии, и весь наш штаб в полной парадной форме должен был явиться туда для встречи с ними.

Когда мы пришли в казармы, там из депеш уже известно было, что все дурные вести подтвердились: Лафайет в самом деле собирался двинуть войска на Париж, чтоб уничтожить якобинцев и вернуть власть королю; Национальное собрание по настоянию монтаньяров объявило его изменником родины, и он бежал в Нидерланды. Вместо него Северной армией командовал теперь Дюмурье; Келлермана поставили во главе Центральной армии в Меце, а Люкнера — во главе резервной Шалонской армии. Известно было и то, что враг вступил на нашу землю и вторжение началось; что он расстрелял патриотов в Сирке и бомбардировал Лонгви; что вандейцы подняли восстание, — словом, как и следовало ожидать, пришла беда, отворяй ворота: тут и нашествие неприятеля, и измена, и гражданская война — все разом!

Можно себе представить, какие мысли лезли нам в голову по мере того, как до нас доходили все эти печальные вести, — план Буйе, графа д’Артуа, епископов и дворян стал теперь понемногу нам раскрываться.

Победа или смерть — другого выбора не было!

Как же мы были довольны, когда узнали, что комиссары Национального собрания, простые граждане, которых мы сами над собой поставили, потребовали у высших офицеров новой присяги и вышвырнули из армии, точно обгоревшие спички, командира второго полка конных егерей Жозефа де Брольи и подполковника Виллантруа, отказавшихся присягнуть конституции, а на их место назначили майоров Ушара и Кустара, которые слыли у себя в полку добрыми патриотами и храбрыми вояками! Такого никогда еще не было, и это внушало уважение к нации. По лицам лейтенантов и капитанов видно было, что они теперь держатся другого мнения о силе народа и с готовностью дадут присягу.

А уж об унтер-офицерах и солдатах и говорить нечего: те, само собой, чуть не плясали от радости.

Когда в два часа пробили сбор, чтоб комиссары могли сделать нам смотр, надо было видеть, в каком порядке, чеканя шаг, проходили мы, как мы кричали: «Да здравствует нация! Да здравствуют комиссары! Да здравствуют Парижская коммуна и Национальное собрание!»

Как сейчас стоит у меня перед глазами плац — огромный квадрат, ощерившийся саблями и штыками; роты идут за ротами; гарцуют эскадроны за эскадронами, а в промежутках между ними везут полевые орудия; на середине же площади, внутри этого квадрата, трос комиссаров: Карно и Приер в форме офицеров инженерных войск, а рядом с ними Риттер с большущей саблей на черной перевязи, вместо пояса — трехцветный шарф, на голове большая широкополая шляпа с тремя перьями — синим, красным и белым, — словом, избранники народа, а полковники и генералы оказывают им почести!

Они же и внимания на это не обращают. Главное для них было — узнать нужды солдатские. И они выслушивали, кому что требуется, и даже записывали.

Но прекраснее всего на этом смотру была та минута, когда я почувствовал, что народ и впрямь стал хозяином — комиссары проходили перед батальонами и, обращаясь к нам, зычным голосом восклицали: «Клянитесь, что будете отстаивать свободу и равенство до последней капли крови, или умрете на посту!»

А мы, приставив ружье к ноге, подняв вверх правую руку, отвечали хором: «Клянусь!» — и у одних при этом лица бледнели, а у других слезы выступали на глазах.

Мы ведь знали, зачем присягаем, знали, что речь идет о нашем счастье, о счастье всех — от первого до последнего, о счастье наших родителей, наших семей, о чести родины.