Когда он очнулся и открыл глаза, было пустынно и ветрено, не было слышно ни голосов, ни шагов. Кровь запеклась на обрывках шинели, больно резал кожу золотой погнувшийся крест на тоненькой цепочке. Снег и град били на лицо Александра Александровича, падая сверху косыми линиями и затекая потом под затылок. Далеко вокруг свистел ветер, гудели вдоль дороги черные столбы.
Александр Александрович не мог шевельнуться. Почему-то вспомнились ходули, река, домашняя кровать со стеганым синим одеялом, географический атлас с яркими красками и зеленой поверхностью тропических стран, вспомнился бородатый воспитатель в кадетском корпусе, стенные часы с гулко-щелкающим маятником, мраморный крест с золотыми буквами на могиле отца и уютная решетка фамильного склепа с постоянно горящей лампадой внутри и железными листьями искусственного венка. - Где все это теперь? Что значит все остальное? - спрашивал себя Александр Александрович. - Ах, Саша, ты такой у меня художник! Теперь был ледяной дождь и рассвет бесконечно далекого, враждебного дня, и пустое поле в холодной России. И не оставалось ничего, кроме начала иного беспощадного существования; и с той минуты все изменилось и исчезло. Не было ни смысла, ни воспоминаний, ни любви, во всем мире не было ничего, кроме ледяного дождя и обрывков кожи на ране и язв, в которых кишат вши. Россия, родина, - как фальшиво и не нужно - с медными трубами, барабанами и гимном - такая густая, такая торжественно глупая музыка. Нет, не осталось ничего.
И тогда впервые легкий хруст ветра в вытоптанной траве раздался недалеко от Александра Александровича. Он тихонько звенел и воздушно сыпался сверху, точно в воздухе летел прозрачный водопад легких звуков, теней и отблесков какой-то неотразимо прекрасной жизни - выше земли и дождя и этого бедного тела с разорванным животом. Далекие мелодии умирали в светлеющем воздухе, все лилось я сверкало вокруг Александра Александровича. - Я понимаю, - хотел он сказать - и не мог, и закрыл глаза.
Второй раз он пришел в себя на больничной койке, в госпитале. Через два месяца он выздоровел и встал, - но уже в глазах его застыло навсегда то восторженно чужое выражение, которое знали все, кто встречался с ним теперь, и которое не знали его прежние товарищи, - то же самое выражение, с которым он жил в Париже, - один в высокой и белой комнате, не разговаривая ни с кем, кроме Андрэ и Володи.
Володя знал Александра Александровича еще по Севастополю, где они ежедневно встречались в ресторане за обедом; Александр Александрович был тогда юнкером. Они говорили о литературе и библии - конечно, - и так продолжалось несколько месяцев. Потом Володя встретил Александра Александровича в Париже, стал к нему приходить и познакомился с Андрэ, которая сначала невзлюбила его.
- Он слишком хорошо говорит по-французски, - объяснила она Александру Александровичу. - Он никогда не ошибается, у него такие длинные и красивые фразы - и он так невыносимо правильно произносит - и так сложно говорит.
Когда Александр Александрович сказал это по-русски Володе в присутствии Андрэ - она, начинавшая понимать по-русски и догадывавшаяся, о чем идет речь, внимательно смотрела на обоих. - Володя улыбнулся и ответил, обращаясь к ней:
- Vous avez tort, Andree, voyons {Вы ошибаетесь, Андрэ, понимаете (фр.).}. Я говорю так "красиво и сложно", потому что недостаточно хорошо знаю ваш язык. Вы понимаете? Я, как человек, попавший в чужую квартиру: я знаю назначение всех предметов, которые в ней находятся, но я не хозяин, я с ними слишком бережно и неумело обращаюсь.
И Андрэ примирилась с Володиным французским языком. Иногда Александр Александрович просил Володю развлечь Андрэ. - Поведите ее в кинематограф, а то она все со мной да со мной.
- Andree, nous allons au cinema. - Avec vous? - Mais parfaitement. - Et Alexandre? - Le vieux restera a la maison {Андрэ, мы идем в кино. - С вами? - Конечно. - А Александр? - Он хочет остаться дома (фр.).}.
Они вышли в тот раз на улицу, был дождь. - Вы знаете, Андрэ, когда идет дождь - вы заметили? - такое впечатление, что все струится, - здания, улицы, все; и вдруг вам начинает казаться, что весь этот каменный мир сдвигается и уплывает, что-то вроде того давнего человеческого представления, которое должно было создать миф о потопе. Я бы даже сказал, что это грустно, Андрэ.
- Ame sensible, allez! {Идемте, чувствительная душа! (фр.).}
Она была очень насмешлива - и чувствительна. Сначала она была только насмешлива. Но потом, после нескольких разговоров, она стала доверчивее. - Я теперь никогда не буду счастлива, Володя, - говорила она. - Вы подумайте, я живу в такой необыкновенной атмосфере, в таком постоянном душевном напряжении. После Александра мне все другие кажутся ничего не понимающими людьми. Я знаю, что он может быть сумасшедший, но вне этого я не могу теперь жить и никогда уже не смогу, наверное. Но вы тоже сумасшедший, Володя, иначе о чем бы вы с ним разговаривали?
- Сумасшедший? О, Андрэ, бесконечно меньше и совершенно иначе. Я просто мечтатель.
- Да, может быть. Но и Александр и вы - я никогда не видела таких людей. Я выросла в совсем иной среде. - И она рассказывала Володе о своем детстве в Авиньоне, - строгий дом, мать, братья - это нельзя, это недопустимо, это неприлично, платья должны быть такой длины, - как если бы самые длинные платья могли превратить то, что находится под ними, в нечто другое, совсем приличное, совсем comme il faut - а вместе с тем, под самым длинным платьем все то же, что под самым коротким.
- Андрэ!
- Да, мой дорогой.
- Я знаю, Андрэ, я читал о вашем детстве. Я мог бы написать книгу о вашем детстве. Именно так, именно Авиньон, и строгость, и провинциальная французская тоска, и непреодолимое желание сделать что-то абсолютно абсурдное и не comme il faut; и эти холодные комнаты с высокими синими окнами и узкой и твердой кроватью. Да, Андрэ?
Они сидели после кинематографа в угловом кафе; у себя наверху Александр Александрович работал над срочным чертежом. В кафе было почти пусто, они заняли столик в самом далеком углу; и, смешиваясь с трамвайным звоном, до них доходила музыка - скрипка и рояль. Андрэ была очень чувствительна к музыке, она иногда почти заболевала от назойливого мотива, и Александр Александрович говорил, что вся ее жизнь тогда подчинялась этому произвольному ритму, и музыка шла и развивалась, как необычайно удивительное в своей рассказывательной, скользящей рапсодии, объяснение всего - сомнений, остановок, высокого синего неба - летом с Александром Александровичем на Ривьере - над морем, в прозрачном солнечном блеске.
- Вас любили женщины, Володя?
Володя вздрогнул от неожиданности. Обрывок мелодии пролетел и скрылся, оставив за собой звуковую, смутную тень воспоминания.
- Нет, Андрэ: ни одна женщина никогда не любила меня. Да, конечно, сказал он, встретив ее вопросительный взгляд. - Но не любя, Андрэ, а так, по-иному.
- И вы не знаете?..
- Кажется, нет, Андрэ.
Она молчала некоторое время; за нее печально говорила музыка - она лилась, как последний, стихающий дождь, она уходила как река и не оставляла никакой надежды.
- Я тоже долго не знала этого, - сказала наконец Андрэ. - Ничего, что я говорю вам такие вещи?
- Нет, Андрэ, это музыка говорит.
- Да, может быть. Но я это узнала. Так свежо, глубоко и прекрасно, как самый лучший сон. Я не умею рассказать. Володя, вы бы это сделали лучше меня.
- Я этого не знал, Андрэ.
Она пожала ему руку - с сочувствием; они вышли из кафе, звуковой туман стелился за ними, смешиваясь с серым воздухом влажной ночи. На четвертом этаже ярко светилось окно: на секунду к нему приблизился высокий силуэт Александра Александровича и исчез.