Выбрать главу

— Наконец то у меня открылись глаза, и мне стыдно, что я так долго был слеп. Конечно, французу не стоит особого труда дурачить турка, добавил он насмешливо.

Признаюсь, такого резкого выпада я никак не ожидал. Я по-дружески рассказывал ему о заботах Теофеи, лишь желая подчеркнуть свойственную ей доброту, и теперь несколько мгновений подыскивал слова, чтобы возразить ему. Между тем то ли свойственная мне сдержанность помешала мне выйти из себя от негодования, то ли тут сказалась слабость после перенесенной болезни, но я ответил гордому силяхтару не в оскорбительном тоне, но твердо и скромно.

— Французам мало свойственно притворство, им ведомы лучшие пути для достижения намеченного, — сказал я. — Говорю так потому, что ставлю интересы своих соотечественников выше своих личных. Я никогда не закрывал вам глаза и отнюдь не сожалею, что они открылись, но предостерегаю вас: они вас обманывают, если дают основание считать меня вероломным, неискренним другом.

Мой ответ несколько умерил возмущение силяхтара, однако не вполне охладел его пыл.

— Как же так? — возразил он. — Ведь вы мне говорили, что к Теофее вас влечет только чувство дружбы и что заботитесь о ней вы лишь из великодушия?

Я спокойно прервал его:

— Я не обманывал вас, когда так говорил. Таковы были мои чувства первоначально, и я благодарен своему сердцу за то, что оно начало именно с дружбы. Но раз вы требуете, чтобы я объяснил, что происходит теперь, то признаюсь, что люблю Теофею и что я оказался так же беззащитен перед ее чарами, как и вы. Но к этому признанию я должен добавить два замечания, которые должны образумить вас. У меня не было такого чувства к ней, когда я извлекал ее из сераля Шерибера, а то, что оно зародилось позднее, приносит мне так же мало радости, как и вам. Это, думаю, — сказал я не горделиво, а любезно, — должно успокоить вас, человека, которого я уважаю и люблю.

Тем временем он предавался самым мрачным раздумьям; припоминая мои с Теофеей отношения с того дня, когда я получил девушку из его рук, он готов был найти в них нечто подозрительное и толковать их в нежелательном для себя смысле. Но он мог упрекнуть меня лишь в том, что я простодушно рассказал ему, как заботливо ухаживало за мною это милое существо, а потому, в конце концов, он понял, что я не стал бы опрометчиво хвалиться, если бы считал, что обязан этим любви. Мысль эта не вернула ему покоя и веселости, однако, умерив его отчаяние, способствовала тому, что он уезжал от меня без ненависти и гнева.

— Не забудьте, что я предлагал пожертвовать ради вас своею страстью, когда думал, что к этому обязывает меня долг дружбы, — сказал он, уезжая. — Посмотрим, правильно ли я понял вас и в чем разница, которую вы так превозносили между нашими и вашими нравами.

Он не дал мне времени ответить.

Эта сцена побудила меня еще раз обдумать, виноват ли я в чем-нибудь перед любовью и дружбой. Единственно, чем я мог бы заслужить упреки силяхтара, — была бы счастливая любовь, ибо тогда он имел бы основания считать, что мое соперничество подорвало чувство, которого он надеялся добиться. Но с тех пор, как я полюбил Теофею, мне и в голову не приходило заслужить ее внимание за счет соперника. Она сама говорила мне, что он ей неприятен, поэтому мне не было надобности опровергать упрек в том, будто я препятствую его успеху. Впрочем, у меня самого было так много поводов жаловаться на судьбу, что я не мог особенно сочувствовать чужим невзгодам, и поэтому решился посмеяться над ними, чтобы облегчить свои собственные.

В таком настроении я вернулся к Теофее и шутя спросил, что она может сказать о силяхтаре, который считает, будто я любим ею, и изобличает меня в преступлении, от которого я так далек, а именно — в счастье. Мария Резати, привязанность коей к подруге крепла день ото дня, благодаря своим приключениям хорошо знала жизнь; она сразу же поняла природу обуревавших меня чувств. Не расставаясь с Теофеей ни на минуту, она ловко вызывала ее на откровенность, а потому приобрела над нею большое влияние.

Она внушала Теофее, что та недооценивает блага, которыми пренебрегает, и что прекрасная женщина может извлекать огромные выгоды из такой пылкой страсти, какая владеет мною. Наконец, внушая ей все большие надежды, она советовала Теофее принять в соображение, что я не женат; что в христианских странах женщина нередко достигает путем брака самого высокого положения: что, поскольку я склонен считать прежние приключения Теофеи ошибками и несправедливостью судьбы, я буду принимать во внимание лишь ее поведение после выхода из сераля и, наконец, что, находясь вдали от родины, буду считаться в этом вопросе лишь с собственным сердцем. Мария Резати неустанно твердила ей одно и то же и даже негодовала, что та выслушивает ее советы чересчур равнодушно. Но ей удавалось добиться от Теофеи лишь самых уклончивых ответов, говоривших о том, что она уже утратила вкус к земным благам и почестям, и Мария в конце концов сказала, что, не считаясь с тем, хочет Теофея этого или нет, она из чистой дружбы к ней переговорит непосредственно со мною, дабы деликатно подсказать мне мысль составить ее благополучие и счастье. Тщетно выставляла Теофея самые убедительные доводы против такой затеи; ее сопротивление Мария Резати принимала за нерешительность и робость.

Теофея пришла в великое смятение. Помимо того, что весь этот замысел был ей совершенно чужд, ибо она отнюдь не помышляла о богатстве и знатности, она ужасалась при мысли, что я могу упрекнуть ее в тщеславии и дерзости. Тщетно попытавшись отговорить подругу от осуществления этого плана, Теофея решила сама предупредить меня об этом разговоре, ибо боялась, что лишится моего уважения и привязанности. Долго пыталась она преодолеть свою застенчивость, но последняя все-таки взяла верх, и у Теофеи осталось одно только средство, а именно обратиться к калогеру, настоятелю греческой общины, расположенной в двух милях от Орю. Этот превосходный человек, знакомый Теофеи, охотно взялся исполнить ее поручение. Он откровенно изложил мне дело; с восторгом отозвавшись об этой необыкновенной девушке, он спросил, есть ли, по-моему, большая разница между ее добродетельными опасениями и опасениями скромного калогера, который всячески уклоняется от более высокого духовного сана? Сравнение это вызвало у меня улыбку. Мне чуточку лучше, чем ему, были известны женское тщеславие и коварство, а потому, если бы речь шла не о Теофее, я заподозрил бы здесь хитрость и почел бы эту мнимую скромность за ловкий прием, с помощью которого меня ставят в известность об ее притязаниях. Но в отношении моей любезной воспитанницы это было бы чудовищным оскорблением.

— Она не нуждалась в такой предосторожности, — сказал я калогеру, — я и так не сомневаюсь в благородстве ее намерений. Скажите ей, что если бы я следовал своим чувствам, то я не замедлил бы доказать, как высоко ценю ее.

Это единственный ответ, какой позволяло мне дать мое положение. Осмелюсь ли признаться, что он был куда сдержаннее моих истинных желаний?

В таком же духе я поговорил и с Теофеей, и мне пришлось почти что ходить за нею по пятам, чтобы улучить время для разговора наедине. Я уже не позволял себе одному заходить в ее комнаты. Я больше не предлагал ей погулять в саду. Я стал так бояться ее, что не мог к ней подойти без трепета. И все же счастливейшими минутами жизни были для меня те, которые я проводил возле нее. Я постоянно думал о ней, и иной раз мне становилось стыдно за самого себя, когда во время самых важных занятий я бывал не в силах отстранить беспрестанно осаждавшие меня воспоминания. После того как она познакомила меня с калогером, мне приходилось не раз бывать у него, что не вполне согласовалось с официальным моим положением, но участие Теофеи в этих прогулках несказанно радовало меня.

Я не забывал, однако, обстоятельств, при которых мы с нею впервые посетили калогера. Он был, собственно говоря, всего лишь простой церковнослужитель, почтенный как в силу своего возраста, так и вследствие того уважения, с каким относились к нему все греки. Благосостояние его приумножилось благодаря бережливости, а подношения, которые он постоянно получал от членов общины, позволяли ему жить спокойно и беззаботно. Он дожил до семидесяти лет, не позаботясь о своем образовании, что не помешало ему обзавестись библиотекой, которую он считал лучшим украшением своего жилища. Туда-то он меня и пригласил, обо греки самого высокого мнения об образованности французов. Но я крайне удивился, когда, вопреки ожиданиям, он, вместо того чтобы показать свои книжные богатства, прежде всего обратил наше внимание на старинный стул, стоявший в углу.