Выбрать главу

Несколько дней прошло в этих своего рода колебаниях, и вот, наконец, я выбрал для решения вопроса о моем счастье день, когда ничто не могло помешать нашему разговору. Я уже входил в ее комнаты, как вдруг кровь застыла у меня в жилах от мысли, которая заслонила прочие мои рассуждения, и я повернул обратно, а спокойствие мое и решительность сменились растерянностью и страхом. Мне вспомнилось, что силяхтар предпринял кое-какие шаги в отношении Кондоиди, чтобы установить происхождение Теофеи, и я ужаснулся при мысли о могуществе страсти, до того ослепившей меня, что я забыл о благопристойности, которую турок счел для себя обязательной. Но не только по этой причине разум мой пришел в смятение. Я сознавал, что мне необходимо открыться Кондоиди и просить, чтобы он сделал для меня то, что предложил силяхтару, а мне крайне трудно и унизительно будет оказаться в зависимости от прихотей человека, с которым я обошелся довольно круто. Что последует, если он вздумает мстить мне и за домогательства, которыми я ему докучал из-за дочери, и за неприятности, причиненные, как он, вероятно, предполагал, его сыну? Между тем я не видел возможности выбора и изумлялся тому, что мог упустить из виду это важнейшее обстоятельство.

Но поверят ли мне, что, справедливо упрекнув себя в этом и пустившись в долгие размышления, каким путем исправить свою неосторожность, я в конце концов решил вернуться к Теофее и осуществить то, от чего решил было временно воздержаться. Не буду приводить доводы, по которым я пришел к этому решению. Вряд ли мне удалось бы убедить кого-нибудь, что любовь сыграла тут не большую роль, чем осторожность. Мне казалось, что из-за препятствий, которые я еще не терял надежды преодолеть, не следует откладывать объяснения, которое докажет, наконец, Теофее всю силу моей страсти и побудит ее содействовать моему намерению хотя бы тем, что одобрит его. Предлагая ей руку, я не собирался скрыть от нее, что рассчитываю в тот же день, когда стану ее мужем, вернуть ей и отца. Признаться ли? Я думал, что независимо от успеха, которого я мог добиться у Кондоиди и у нее самой, она будет тронута моей заботой и ответит мне нежностью, а рано или поздно, безо всяких усилий, дарует мне то, что, как она увидит, я стремлюсь заслужить любой ценой. Когда я переступал порог ее комнаты, мне приходили на ум и многие другие соображения, но все они, пожалуй, были не особенно ясны. Я не дал ей времени спросить, чем я так взволнован. Я поспешил опередить ее, чтобы объяснить свои намерения, и, попросив выслушать меня не перебивая, закончил речь только после того, как со множеством подробностей изложил ей свои чувства.

Пыл, толкнувший меня на столь странные действия, не только не утихал, но во время этой беседы как бы усилился; присутствие обожаемого существа действовало на меня сильнее всех моих рассуждений, и я был в таком состоянии, когда любовь и страсть достигли ни с чем не сравнимой силы. Однако стоило мне бросить на Теофею беглый взгляд, и я почувствовал тревогу, куда более мучительную, чем та, что остановила меня на пороге ее комнаты немного раньше. Вместо выражения признательности и счастья, которые я ожидал увидеть на ее лице, я заметил на нем лишь печать глубочайшей скорби и смертельного изнеможения. Она, казалось, была ошеломлена услышанным, и я понял, что причина ее молчания — неожиданность и страх, а не избыток восторга и любви. Наконец, когда я в смущении хотел было спросить, что с нею, она бросилась мне в ноги и, уже не в силах сдержать рыданий, залилась слезами и несколько минут не могла вымолвить ни слова. У меня не достало сил поднять ее — настолько был я взволнован. Несмотря на мои старания, она все еще пребывала в этом положении, и мне пришлось выслушать речь, растерзавшую мне сердце.

Не стану повторять тех презрительных, оскорбительных слов, какие она употребляла, говоря о себе и вспоминая свои ошибки, которые по-прежнему не могла забыть. Изобразив себя в самом отвратительном свете, она заклинала меня открыть глаза на это зрелище и не давать недостойной страсти властвовать над собою. Она напомнила мне об обязанностях, налагаемых на меня моим происхождением, моим общественным положением, наконец, честью и разумом, о Коих я сам же дал ей начальные представления. Она винила судьбу за то, что та переполняет чашу ее страданий, заставляя ее не только лишать покоя глубокочтимого отца и благодетеля, но и совращать добродетель благородного сердца, которое служило ей единственным примером.

Перейдя затем от выражения скорби и жалоб к решительным угрозам, что, если я не откажусь от желаний в равной мере противных и моему и ее долгу, если я не удовлетворюсь званиями ее покровителя и друга, званиями столь драгоценными и любезными — а о том, чтобы у меня сохранились подобающие им чувства она всегда молит Всевышнего, — то она готова покинуть мой дом, даже не простившись со мною, распорядиться своей свободой, жизнью, всем своим достоянием, которым, по ее словам, она обязана мне, и скрыться от меня навеки.

После этих жестоких слов она поднялась с колен и начала более сдержанно молить меня, чтобы я простил непочтительные выражения, вырвавшиеся у нее под влиянием неодолимой скорби; она попросила позволения удалиться в будуар, чтобы скрыть там свое горе и прийти в себя от стыда; оттуда она выйдет с тем, чтобы либо навсегда расстаться со мною, либо вновь обрести меня таким, каким я должен стать ради ее и моего счастья.

Она удалилась в будуар, и у меня не достало решимости удержать ее. Голос, движения, рассудок — все обычные способности были у меня как бы парализованы крайним изумлением и замешательством. Я охотно бросился бы в бездну, раскройся она предо мною, и сама мысль о том, в каком я оказался положении, была для меня невыносимой пыткой. Между тем я долго пребывал в этом состоянии, не находя в себе сил преодолеть его. Но потрясение, как видно, и в самом деле было сильнейшее, ибо первый же встреченный мною невольник был испуган выражением моего лица, и тревога сразу же передалась всей челяди, которая поспешила ко мне и стала предлагать свои услуги. Сама Теофея, испуганная сумятицей, забыла о своем решении не выходить из будуара. Она прибежала в тревоге. Но присутствие ее усугубляло мои муки, и я сделал вид, будто не замечаю ее. Я уверил слуг, что они зря разволновались, и поспешил запереться на своей половине.

Я провел там более двух часов, которые пронеслись, как мгновение. Сколько горестных раздумий, сколько безудержных порывов! Но все они, в конце концов, привели меня к решению вернуться на путь, от которого я отклонился. Я пришел к убеждению, что сердце Теофеи недоступно для посягательств мужчин; она, думалось мне, по врожденному ли нраву, по добродетели ли, почерпнутой из книг или размышлений, существо исключительное, поведение и взгляды коего должны служить образцом и для женщин, и для мужчин. Утвердившись в этой мысли, я без труда преодолел растерянность, вызванную ее отказом. Она по достоинству оценит, рассуждал я, что я так быстро понял ее образ мыслей. Я вошел к ней в будуар и сказал, что, склоняясь перед силою ее примера, обещаю довольствоваться, пока такова будет ее воля, участью самого нежного, самого преданного друга. Но ведь это обещание шло вразрез с порывами моего сердца, и присутствие ее могло свести на нет все, что в часы одиноких размышлений я признал правильным и необходимым! Если образ ее, который мне предстоит дать на дальнейших страницах этих записок, не будет соответствовать созданному до сих пор и основанному на неизменном торжестве в ней добродетельного начала, то, пожалуй, правдивость моих свидетельств будет поставлена под сомнение, и читатель предпочтет скорее заподозрить меня в черной зависти, искажающей все мои представления, нежели допустить, что девушка, столь утвердившаяся в добродетели, могла утратить хоть частицу того целомудрия, которым я доселе приглашал восхищаться в ней! Какое бы ни сложилось у читателя мнение, я задаю этот вопрос лишь для того, чтобы поручиться, что в своих сомнениях и подозрениях буду столь же чистосердечен, как был в похвалах, и чтобы напомнить, что, простодушно рассказав о событиях, и у меня самого вызвавших глубокое недоумение, судить о них я предоставляю читателю.