После ухода проводницы сосед отложил в сторону тугой конверт, в который втиснул пачку исписанных листков, поднялся и, шагнув к двери, вернулся.
— Невиновный преступник, так сказала эта женщина — неожиданно резко произнес он и обернулся ко мне. — Извините… Может быть… Я не помешал? — Он устало опустился на диван.
— Нет, нет, нисколько, — и я, обрадованный тем, что он наконец нарушил тягостное молчание, с готовностью придвинулся к нему поближе.
— Извините меня, пожалуйста… пять суток в одном купе — и не познакомились. Но не судите меня слишком строго, это были для меня тяжелые, очень тяжелые дни… Если не ошибаюсь, вы юрист? — произнес он с уважением, взглянув на книги, лежавшие на столике. — Вам, вероятно, приходится иметь дело со всякого рода житейскими трагедиями, семейными драмами, с преступниками, совершающими преднамеренные злодеяния, и с невиновными, как выразилась наша проводница. Но я глубоко убежден, что таких не бывает… — Он сцепил пальцы обеих рук и глухо проговорил: — Это имеет непосредственное отношение и ко мне лично… Верите ли, за всю жизнь никогда никому преднамеренно не причинил зла. Люди, которые меня знают, считают человеком честным, порядочным. Но тем не менее я — преступник… Да, да. Не смотрите так. Долгое время я сам не отдавал себе в этом отчета. Только теперь все понял, все осознал. Наказание за мое преступление не предусмотрено уголовным кодексом. Под суд не отдадут и приговор выносить не станут. Но я сам… сам себя осудил… и нет мне прощения.
Очевидно, настала минута, когда этому человеку нужно было выговориться, поделиться своей болью. Я не стал опровергать его предположение насчет моей профессии и сказал как можно мягче:
— Не слишком ли вы строги к себе?
— Нет, нет! Я совершил преступление. Теперь я в этом не сомневаюсь, — в голосе его звучала горечь.
— Поскольку кодексом ваше преступление не предусмотрено, в чем же оно состоит? — спросил я.
— В чем? — Он вздохнул, посмотрел на меня своими большими печальными глазами. — Это долго, очень долго рассказывать. История почти целой жизни.
Он задумался, как бы советуясь с самим собой, потом посмотрел на конверт и, подавив тяжелый вздох, проговорил:
— Если вас интересует, если хотите выслушать. Это, как я уже сказал, история целой жизни, и рассказывать надо с самого начала… Иначе невозможно. Вам еще далеко ехать?
Я ответил.
— А мне надо выходить в Чите. Поезд прибывает туда в половине второго ночи. Ехать вместе нам осталось часов шесть… Что ж, я расскажу вам самую суть.
Он налил чаю мне, потом себе, сделал несколько глотков и начал свою исповедь:
— Тогда мне было семнадцать. Да, всего семнадцать лет. И учился я в музыкальном училище. В Минске. На первом курсе. Жил в общежитии. Двадцать пареньков в одной комнате: виолончелисты, скрипачи, флейтисты. Жили бедно, но весело. Дискутировали, фантазировали. Славная, романтическая пора! Демонстрации. В латаных брюках, в рваных башмаках гордо вышагивали по городу, распевая: «Мы молодая гвардия…». Ведь будущее принадлежало нам.
Нэпманы — это был двадцать четвертый год, — обыватели сторонились нас, веселых голодранцев. Жили мы, как подобает коммунарам: все в одинаковых условиях. Все равны. Карманных денег ни у кого не было. Питались в студенческой столовой. Делились всем. Посылки из дому с продуктами отдавали в общий котел. Удавалось заработать несколько рублей, они шли в студенческую кассу. Мы презирали мелкобуржуазные собственнические чувства. Мечтали о мировой революции.
Учебный год закончился. Ребята разъезжались на каникулы — кто домой, к родителям, кто по заданию комсомола на стройку. Меня вызвали в комсомольскую ячейку, и секретарь спросил, где и как я собираюсь провести лето. Этого я еще и сам не знал. Ехать мне было некуда. Родители погибли во время пожара. Из всей семьи спасли меня одного. Отдали в сиротский приют. Затем, уже при советской власти, меня взяли в детдом.
— Что собираешься делать? — спросил секретарь. Я сказал, что был бы не прочь где-либо поработать.