Я закрыл глаза и начал перечислять:
– Бабушка – одна штука, двоюродная бабушка – одна штука, тети – две штуки, мать – одна штука, старшие сестры – две штуки.
Я вздохнул.
– Оболваненный в седьмой степени…
Я зевнул.
– И даже по большим праздникам ни штучки мужчины в доме, никакого мало-мальски завалящего мужчинки, который мог бы хоть немножко делать из меня человека!
Я сцепил руки на груди. Хоть сейчас мерку для гроба снимай.
– Ты это серьезно, Ольфи? – спросила мама.
Я не удостоил ее ответом, даже не кивнул. Иногда – так я считаю – глухое молчание убеждает больше, чем самые искусные доводы.
Похоже, на маму это произвело впечатление. Потому что она засопела. Она всегда так делает, если совсем запуталась и ей нечего сказать. Терла ли она указательным пальцем нос, как обычно, когда запутанность и растерянность достигают апогея, я не видел, но ставлю десять против одного, что нос у нее весь покраснел от натираний, пока она созерцала своего готового к положению во гроб сына.
Сначала слышалось только сопение, а потом мама сказала:
– Кажется, ты это серьезно, Ольфи.
Я прикинул, что лучше – и дальше притворяться трупом или заговорить, но так и не успел решить, потому что услышал шум. К моей комнате с разных сторон быстро бежали. Одной из этой толпы точно была моя сестра Дорис, потому что я услышал ее громкий визгливый голос:
– Кто, к лешему, развесил везде эту фигню?
Потом послышались прихрамывающие шаги, и тетя Фея сообщила:
– Это Ольфичка! Только он мне не сказал, зачем он это сделал!
Тут все разом вломились ко мне в комнату, и сестра Андреа спросила:
– Что это с ним? Обострение? Или, может, у него маниакальная фаза?
Андреа, надо сказать, держит меня за сумасшедшего.
А тетя Труди сказала:
– Да у него мигрень!
Тетя Труди считает, что мигрень – наше семейное проклятие. Но из всех нас она единственная, кто ею страдает, поэтому стоит только признаться, что тебя немножко мутит, как она сразу же ставит этот диагноз.
А бабушка сказала:
– Неважно, что там у него, а вот прежде чем укладываться в постель, ботинки надо снять! Ольфус, сними обувь сейчас же!
Для бабушки самое важное – чистота без единой пылинки, у нее просто какой-то бзик на гигиенической почве.
А тетя Лизи прошептала:
– Может быть, Ольфик медитирует?
Тетя Лизи – эксперт в вопросах всевозможных азиатских религий, она в них верует по очереди. И все время снабжает меня какими-нибудь «Введениями» в какие-то «целительные учения».
Потом взяла слово мама.
– Ничего подобного! Просто ему кажется, что его обделили причитающимся ему умом, ведь его воспитывали одни только женщины!
Тут же раздался ор и визг на шесть голосов. Понять, кто и что там орал и визжал, было совершенно невозможно, потому что тетя Фея с громкостью футбольного фаната на стадионе непрерывно причитала «о божечки, о божечки, о божж-жечки!». К тому же я вдруг почувствовал, как кто-то шарит по моим ногам. Глянув на ноги, я увидел, что бабушка терзает мои шнурки. Этого еще не хватало! Я тут, понимаете ли, демонстрирую масштабы своего кризиса, а старая кошелка только тем и занята, что старается стащить с меня кеды – не дай бог, одеяло запачкается!
И тогда я заорал! Ор – это всегда самое последнее мое средство. И самое действенное. С его помощью я добиваюсь неплохих успехов с тех пор как родился. Просто-напросто раскрываю пасть и выпускаю из себя «первобытный крик» такой мощности, что стены трясутся и люстры качаются.
Раньше, когда я был маленьким, они всё перепробовали, чтобы унять этот мой крик: окатывали холодной водой, гладили, давали подзатыльники, орали в ответ, наказывали презрением, а сестры однажды даже залепили мне рот лейкопластырем. Но я не дал себя сломить!
Со временем они поняли, что бессильны против «первобытного крика», и если пытаться что-то предпринять, он лишь звучит громче и дольше.
На этот раз они тоже все поняли!
Визги и крики в момент замолкли, бабушка отпрыгнула от шнурков, и через десять секунд моя берлога совершенно опустела. Можно было закругляться.
Орать лежа, честно говоря, дольше и не получилось бы, ведь лучше всего орется стоя. Когда стоишь, можно набрать воздуха в легкие до отказа.
В этот день меня больше никто не доставал. Даже когда я намазывал себе на кухне вечерний бутерброд и встретил тетю Лизи с тетей Труди, они не сказали мне ни слова, хотя обычно хотят всё «обсудить хорошенечко».
На маму я натолкнулся лишь совсем поздно в ванной. Но она чистила зубы и не смогла бы мне ничего сказать при всем желании. Правда, ее затравленный взгляд, брошенный на меня в зеркало, был красноречивее всяких слов.