— Что случилось? — несколько раз пытался спросить у меня Микеле, но я только пожимала плечами.
Я ничего не знала о чувстве, охватившем меня. Сегодня я могла бы назвать его некой формой скрытой меланхолии, но в те дни не понимала подобных эмоций, свои двенадцать я знала только, что все больше и больше напоминаю ту маленькую девочку из истории тети Корнелии. Я могла бы проходить сквозь двери и стены, сидеть в комнате, но оставаться невидимкой. Мама трепетно следила, чтобы я хорошо ела, спала не менее девяти часов в день и усердно училась. Она зациклилась на моем распорядке дня и не осмеливалась копать глубже — возможно, из страха найти нечто такое, что нарушит и без того ненадежный внутренний баланс нашей семьи.
Однажды в середине мая, возвращаясь из школы, я увидела бабушку Антониетту, которая ждала меня у дверей своего дома.
— Зайди, Мари, зайди ко мне.
Я поцеловала ее в щеку. Она забрала у меня портфель и впустила в дом.
— Как сегодня в школе?
— Хорошо, бабушка, все как обычно.
Она села напротив меня, скрестив руки на коленях. На столе стояли наполовину пустая чашка кофе и печенье.
— Я испекла его сегодня утром, Мария. Ешь-ешь, а я пока допью кофе.
— Хорошо, бабушка, но потом я пойду, а то мама будет волноваться.
Бабушка мгновенно засуетилась. Она торопливо допила последний глоток кофе, поставила чашку и кофейник в раковину, положила два печенья на блюдце и придвинула ко мне.
— Прежде чем ты уйдешь, Мари, я должна тебе кое-что показать.
Я смотрела, как она быстро идет в спальню. Дожевала печенье и последовала за ней. Запах бабушкиной комнаты — один из запахов детства, который пробуждает у меня самую сильную ностальгию: старое дерево со сладкими нотами талька и нафталина из шкафа, где все еще хранилась одежда дедушки. В изголовье высокой и широченной кровати стояли изображения святых, а ниже, у их ног, высились горы подушек. На тумбочке всегда лежала Библия и стояло пылающее красным стеклянное сердце Иисуса.
Бабушка включила свет и подошла к зеркалу.
— Что мы будем делать? — спросила я.
Но она не ответила.
Я ужасно удивилась, когда она спустила лямки сарафана, а затем и бюстгальтер — без тени смущения, словно это совершенно естественное поведение перед внучкой. Бюстгальтер повис на талии, а большая и дряблая грудь сползла на живот. Широкие темные ареолы были усеяны мягкими белыми волосками, дерзко торчавшими тут и там. Ее грудь не походила на грудь матери, которую я видела, когда была младше.
— В чем дело? — спросила я, пытаясь отвести взгляд от обнаженного торса бабушки, но она, всегда любившая поговорить, в этот раз молчала.
А потом схватила меня за руку и медленно поднесла ее к одной из своих грудей. И зашептала нежным голоском слова, которые, казалось, предназначались только мне, и никто другой не должен был их слышать:
— Ты тоже это чувствуешь?
И она разжала мои пальцы, чтобы я могла пощупать мягкую массу, окружавшую ареолу. Вначале я ощущала только тепло и бесконечную мягкость, в которой пальцы тонули, как в поднимающемся тесте.
— Закрой глаза, Мари, чтобы лучше понять.
Я сосредоточилась на том, что было скрыто под жаром и мягкостью, — на плоти, узелках, венах, скользящих под кончиками пальцев. А затем словно каменистое препятствие на пути… Вот оно. Твердый комок прямо под кожей. Я открыла глаза, когда пальцы замерли на этом загадочном камешке, таящемся в глубине.
— Вот, Мари, ты тоже это чувствуешь, верно?
Сухие морщинистые пальцы бабушки Антониетты сжимали мои. Ее дыхание было совсем рядом. И по непонятной причине я ощутила головокружение и тошноту. От чего-то большого — например, предчувствия осторожной и безмолвной боли, которая распространяется повсюду. Ощущения, когда нечто неотвратимо меняется, а все остальное становится неважно.
Я с ужасом отдернула руку, а бабушка принялась быстро одеваться, пытаясь спрятать под улыбкой тень тоски, омрачившую ее лицо.