Вот вернулась на родину. Домой, к родимой картошке. Если когда-то в юности казалось, что без Толи ей не прожить, теперь она понимает, что можно прожить и без мамы, и без Толи, и без Алексея. Только без родимой картошки невозможно прожить. И нет такой силы, которая могла бы согнать ее с родной земли, и есть сила, которой она держится…
Анна долго не засыпала. Петухи кукарекали, когда она заснула, а проснулась, уже рассвело, дома не было ни Алексея, ни Жени, только свекровь возилась у печки, да нежно, по-голубиному, ворковал в колыбельке Коля и неслышно играла Ниночка на разостланном на полу одеяле.
Анна умылась, надела новое платье, натянула капроновые чулки, надела лаковые туфли, причесалась, достала из сумочки купленный вместе с платьем шарфик из воздушного шелка, тоже голубой, разрисованный зелеными листьями и желтыми цветами, накинула на голову, посмотрелась в зеркало — понравилась даже сама себе.
Взяла с этажерки тетрадь, в которой делала записи о состоянии посевов, вырвала аккуратно листок, взяла свою самописку, написала несколько слов, задумалась, потом решительно написала все, что задумала, сложила листок, сунула в сумочку и пошла.
— Если кто будет спрашивать, мама, — сказала она в дверях, — скажите, пошла к Жестеву.
XXII
День сухой, теплый. Листья почти облетели с деревьев. Коричневые ветки, как какие-то вымыслы из проволоки, покачиваются возле домов. Небо — без облачка, сплошное синее полотно, и сама Анна в синем платье и голубом шарфике прямо просится сейчас на картину, хотя никому это невдомек.
Однако не заметить Анну нельзя, уж очень, она нарядна. У дома Губаревых Маша Тюрина и Милочка Губарева, обе в новых пальто — день-то совсем теплый, вышли специально, чтобы пофасонить.
— Ух ты! — восхищенно сказала Маша. — Вот это платье!
— Дура, не ори, — ответила Милочка. — Опять небось муж обидел, вот и бежит…
В деревне уже приметили манеру Анны уходить из дома, когда Алексей Ильич возвращался пьяным.
На этот раз девушки ошиблись, но разговор их донесся до ушей Анны. Удивительно, что она все видит и все слышит, хотя занята своими мыслями.
Вот и дом Жестевых. За изгородью из поломанных серых жердей топорщились обглоданные чужими козами смородиновые кусты. Зато у самого дома красовались две такие великолепные рябины, что Анна невольно запрокинула голову. Тяжелые гроздья оранжевых ягод до того празднично пламенели над окнами старей избы, что изба и все вокруг, казалось, пропитано солнцем. В этих обглоданных смородиновых кустах и пышных рябинах выражался весь характер Егора Трифоновича Жестева. Смородина на кустах не вызревала, скот не щадил ее, зато ни один мальчишка в деревне не позволил бы себе сорвать с рябин ягоды, хотя известно — Егор Трифонович не промолвит ни слова, оборви у него кто-нибудь хоть весь урожай.
А вот Анна не удержалась, потянулась, сорвала кисть, отщипнула губами ягоду. Ох, кисла! Ох, терпка! Даже скулы свело. Рано рвать, надо ждать. Рыжи ягоды, как заря. Надо ждать ноября. Он суров и багров. Будут ягоды слаще…
— Здоров!
Егор Трифонович выглядывал из окна. Он всем говорил так при встрече.
— Можно?
— Заходите, заходите… — Варвара Архиповна, жена Жестева, приветливо распахнула дверь. — Будьте гостьей.
Все в этой избе на месте. Ничего лишнего, и все на месте. Кровать за печью, скрытая ситцевой занавеской. Выскобленный добела пол. Полки с книгами, сходящиеся в углу, где раньше положено было висеть иконам. Горка красного дерева с посудой. Дешевый дубовый комод. Комод, изделие Сурожского промкомбината, приобретен недавно, а горка — реликвия революции. Егор Трифонович весьма ценил эту горку. Когда в 1917 году громили помещичьи усадьбы, мазиловские мужики поделили между собой имущество помещика Коновницына, и горка пришлась на долю Егора Трифоновича.
Он любил пошутить:
— Недаром кровь проливали, теперь есть куда чашки с блюдцами ставить…
Анна застала Жестевых за завтраком. Жили они вдвоем. Дочка их, Анна Егоровна, тезка Анны, давно выделилась, обосновалась тут же, в Мазилове, своим домом, сын работал где-то в Сибири, кажется, в Красноярске. Старики могли бы коротать век на иждивении детей, но слишком сильна привычка жить своим трудом: Варвара Архиповна до сих пор выходила на полевые работы.
Сам Егор Трифонович в партии с семнадцатого года. Пронский мужик, участник первой империалистической войны, он с фронта вернулся большевиком, боролся за Советскую власть в деревне, затем комбеды, гражданская война, продразверстка, хлебозаготовки, раскулачивание, колхозы…
Участвовал он и в Великой Отечественной войне, и снова вернулся в родное Мазилово. Продвигаться, как говорится, вверх не позволило образование, да и родные места влекли обратно к себе. Он был бессменным секретарем партийной организации колхоза, и к нему-то и прибежала сейчас Анна.
Перед Егором Трифоновичем стояли сковородка с жареной картошкой, тарелка с квашеной капустой и литровая кружка с молоком. На кружку опиралась раскрытая книга. Егор Трифонович поддевал вилкой то картофель, то капусту, но взгляд его обращен в книгу.
— Здоров, Анна Андреевна, — приветствовал ее Егор Трифонович, приглашая к столу. — Милости просим.
— Спасибо, — поблагодарила Анна. — Я по делу, Егор Трифонович.
Жестев улыбнулся:
— А ко мне не ходят без дел.
Анна молчала, а он не вызывал ее на разговор.
— Что читаете, Егор Трифонович?
— Роман. — Он не мог отвыкнуть от неправильного ударения, хотя знал, как произносится это слово. — Люблю романы. Поучительности в них много, — объяснил он. — Глубже проникаешь в людей.
Варвара Архиповна участливо посмотрела на гостью.
— Может, молочка?
— Нет, нет.
Анна разомкнула сумочку, подала Жестеву бумажку.
— Вот.
Жестев закрыл книгу, отложил вилку, прочел, вскинул глаза на Анну, перечел бумажку еще раз.
— Так, так…
Варвара Архиповна полюбопытствовала:
— Жалоба какая?
Егор Трифонович не ответил, поглядел пытливо на Анну.
— Пойдемте в кабинет, поговорим.
Они вышли с Анной в палисадник, сели на скамеечку под рябинами. Жестев долго молчал, потом сказал коротко, даже сурово, как никогда не говорил с Анной:
— Слушаю.
Она принялась сыпать словами, очень по-женски, торопливо и беспорядочно:
— Все у меня есть. А у детей еще больше будет. С работой все хорошо. Ну, не все, но все идет правильно. А ведь все это кто-то дал? Ведь я понимаю. Не хочется остаться в долгу…
Жестев посмотрел в небо. Не было ему ни конца ни краю.
— Вот ударит мороз, посладеют ягоды, — сказал он задумчиво. — Возьмешь тогда на варенье…
Он расправил бумажку.
— Поддержим, — сказал он. — Попросим Мосолкину, я поддержу, к Богаткину можешь обратиться…
— А может, что не так? — спросила Анна. — Может, не так написала?
— Почему же? «Прошу принять меня в партию. Потому что ей я обязана…» — прочел он. — Все правильно.
— Чего-то не дописала, — торопливо сказала Анна. — Чего-то надо мне еще тут дописать…
— Да разве суть в этом… — В глазах старика засветилась укоризна. — Чего там дописывать… Важно, чтоб на совести все было правильно. Всмотрись в себя — за душой-то у тебя дурного нет?
Он и вправду заставил ее еще раз заглянуть себе в Душу.
— Решительности мало, Егор Трифонович…
Жестев пытливо на нее посмотрел.
— Это в чем же?
— Да как же… Помните, отдали семена? Не сумела поспорить, сдалась. Едва не обездолила колхоз…
Жестев ногой разгреб опавшие листья.
— А поспорила бы — добилась?
Анна посмотрела ему в глаза.
— Нет.
— То-то и оно, а на нет и суда нет. — Помолчал и с сожалением сказал: — Спорить да доказывать тоже надо умеючи. Я вот тоже чувствую иногда, а доказать не могу…