Алексей встал, с шумом отодвинул стул. Выглядел он чернее ночи.
— Ты куда? — удивилась Анна.
Алексей не ответил, подошел к этажерке с книгами, потянул за корешок «Вопросы ленинизма», снял висевший над этажеркой портрет Сталина.
— В печку, — зло сказал Алексей.
— Ты в уме? Положи обратно…
— Это после того, что ты прочла? — Алексей помедлил и положил портрет и книгу на край стола. — Не понимаю тебя.
— Я и сама не понимаю, Алеша, — задумчиво произнесла Анна. — Но ведь все, все было связано с его именем… Ты ведь сам плакал…
Алексей вспыхнул.
— Вот этих слез я ему и не прощу!
— А ты думай не о себе…
Анна и вправду думала не о себе. Да и что она могла думать о себе! Тут надо размышлять надо всем. Сломаны все обычные представления. Как дальше жить? Обо всем надо думать. Она верила только в одно. Знала. Того, что написано пером, не вырубишь топором. После всего, что она только что узнала, у нее сумбур в душе. Но то, что ей об этом сказали, залог того, что это никогда уже больше не повторится.
XXVII
Странным было это собрание. Таких собраний еще не было в жизни Анны. Происходило оно в бухгалтерии, это была самая просторная комната в конторе. В партийной организации колхоза насчитывалось больше тридцати человек.
Рассаживались шумно, посмеивались, шутили, начали очень обычно.
Анна подошла к столу. На этот раз она даже не предложила выбрать председателя.
— Начнем, — сказала она. — Мы получили, товарищи, материалы Центрального Комитета. Прошу внимания. Я зачитаю их…
Она встала у стола, поднесла к глазам папку с этими материалами, так близко поднесла к глазам, точно была близорука, точно боялась пропустить хотя бы слово, и ровным, монотонным от внутреннего напряжения голосом принялась читать строку за строкой.
Собрания в колхозе всегда начинались в тишине, око и сегодня началось в обычной тишине, но едва Анна прочла первую страницу, как изменился самый характер тишины, вежливая тишина официального собрания сменилась сосредоточенной и напряженной, до ужаса напряженной тишиной, воцаряющейся иногда в суде при оглашении смертного приговора.
Анна все читала и читала, и никто не пошевелился, не кашлянул, не вздохнул, никто не поднялся выйти покурить, ни словом не перемолвился с соседом…
— Все, — устало сказала она, перевернув последнюю страницу. — Можно, товарищи, расходиться.
И все стали расходиться, не спеша и почти без разговоров.
Поспелов подошел к Анне.
— Домой, Анна Андреевна?
Она кивнула.
— Н-да… — с хрипотцой произнес вдруг Поспелов, и до чего же выразительно было краткое это его словечко — в нем прозвучали и вздох, и осуждение, и недоумение, и никаким другим словом не мог бы он выразить всю сложную гамму чувств, заполнивших в ту минуту его душу.
Анна не сказала ему ничего. Что можно было сказать?
Ей хотелось остаться одной, множество мыслей навалилось на нее, и, что греха таить, в голове образовалась какая-то путаница, слишком большая это нагрузка — сразу переоценить прожитые годы.
Поспелов спросил еще раз:
— Пошли, что ли, Анна Андреевна?
— Нет, Василий Кузьмич, вы идите, а я задержусь, — отозвалась Анна. — Отчет надо написать, позвонить в райком…
На самом деле ни отчета не надо писать, ни звонить, просто ей не хотелось разговаривать.
Она всех переждала, помедлила, оделась и вышла наконец на крыльцо.
Досада! У перильцев кто-то стоял. Попыхивал папироской…
Выйдя со света в ночь, она не сразу распознала Жестева.
— Чего это вы, Егор Трифонович?
— Вас жду…
Ну о чем можно сейчас говорить? Ни добавить, ни убавить…
Он пошел рядом с ней неверной стариковской походкой, чуть пришаркивая валенками, вздыхая и не торопясь.
— Такие-то, брат, дела…
Анна уважала Жестева, с ним отмалчиваться она не могла.
— Трудно, Егор Трифонович…
— А чего трудно, дочка?
Он так и сказал, просто и очень по-стариковски назвав ее дочкой, и Анна почувствовала, что в эту минуту она, пожалуй, больше всего нуждается в отце, в отцовском совете, в отцовском сердце, в большой и строгой, может быть даже суровой, но в большой и бескорыстной любви.
— А чего трудно? — переспросил Жестев.
На них налетел порыв ветра, пахнуло сыростью, дымом, хлебом, той предвесенней горечью, когда все впереди — и ничего не знаешь. Что-то будет, а что, что…
— Как вам сказать… — неуверенно начала Анна. — Вот ведь как! Складывается о человеке мнение, и вдруг человек этот вовсе не тот, каким он тебе представлялся…
— Нет… — Ей показалось, что Жестев отрицательно покачал головой. — Нет, Анна Андреевна! Тут дело не в человеке…
Анна не очень-то поняла, что он хотел этим сказать, но Жестев придавал решениям ЦК какое-то такое значение, какого или не уловила, или недопоняла еще Анна.
— Я что-то недопонимаю вас…
— Да нет, все понятно.
— Как же все-таки этот человек виноват перед партией!
— Все мы виноваты.
— А мы чем?
Жестев не ответил.
Некоторое время шли молча. Потом остановились перед чьим-то палисадником. За заборчиком из штакетника тонули в сугробах низкорослые кусты.
В глубине темнела изба. Ни одно окно не светилось.
Жестев указал на скамейку:
— Посидим?
— Простудитесь.
— Теперь меня никакая хворь не возьмет…
Сел, и Анне пришлось сесть.
Вдоль улицы гулял ветерок, заползал в рукава. Анна вздрогнула, передернула зябко плечами.
— Вот, Аннушка, такие-то, брат, дела, — опять сказал Жестев.
— Знобко, — пробормотала Анна. — Простудимся мы с вами…
— Не простудимся, — сказал Жестев. — Тебе понятно, что произошло?
— Я и говорю — какой ужас…
— Да не в ужасе дело. А в том, что мы бы еще дальше прошли, если бы его воля не тормозила наше движение. Издержек было бы меньше.
— А теперь, думаете…
— Думаю, — строго произнес Жестев. — Если бы все решалось только наверху, пусть правильно даже решалось, можно вновь сбиться с колеи. А тут — народ вмешали. Доверие! Может, кто и возгордится, но второй раз народ уже не собьешь.
Он словно прислушался к чему-то, где-то словно клубились какие-то голоса, ветер где-то славно потряхивал бубенцами, с легким щелканьем лопался на лужах ледок, весна бродила вокруг даже ночью.
— Правильно я тогда ушел, не поднять мне все это…
Анна не спорила.
— Да и тебе не поднять…
Анна и с этим была согласна.
— Но поднимать надо. Может, кто и свыкся, но народ не потерпит неправды.
— Да ведь и нет ее как будто — большой неправды?
— А ее не бывает — большой или небольшой. Она как снежный ком…
Жестев опять прислушался к каким-то далеким непонятным звукам.
— Хоронили его не три года назад, сегодня его хоронят… — Он вытянул руку, пальцем показал на что-то впереди себя. — И долго еще будем хоронить, долгие будут похороны… — Жестев взялся обеими руками за скамейку, точно хотел поднять ее вместе с собой. — Для чего я тебя позвал? Чтоб не поддавалась. Никому не поддавайся.
Он так же легко встал, как и сел.
— Ты иди, — сказал он, притрагиваясь к ее рукаву. — Хотелось мне поделиться. А действовать будешь сама. Всего натерпишься…
— Ну, спасибо, — сказала Анна. — Будет мне за опоздание!
— Не бойся, — сказал Жестев. — Бойся только того, что держит человека на месте.
Он легонько подтолкнул Анну. Стремительной девической походкой она побежала домой. Жестев поглядел ей вслед, вздохнул и тоже пошел к дому, похрустывая ломающимся ледком.
XXVIII
На току с утра до вечера сортировали зерно. Ток был просторный, крытый, летом на нем танцы можно устраивать, такой это был ладный ток. Василий Кузьмич не хотел ставить навес. Анна поспорила с ним на правлении. Она уже научилась припирать Поспелова к стенке. «Дальше так работать я не могу…» И все. А что значила работа Гончаровой в колхозе, знали все. Она делала вид, что капризничает, и Поспелов — в который раз! — «создавал условия». Не для колхоза, для Гончаровой. Он побаивался ее, побаивался ее напористости, с ней считались в районе. Слава богу, что Гончарова не думала о себе.