Дальше размышлять не пришлось: конвоир облазил все закоулки, ощупал все узлы и котомки, осмотрел чемоданы и содержимое мешков и скомандовал:
— По одному, переходи на ту сторону!
Всех пересчитали по головам и велели стоять на другой стороне, пока кувалдой не была проделана та же работа слева.
Двое зечек, зажимая носы и отворачивая головы в сторону, потащили парашу.
— Ишь, носы заткнули! Свое несете, свое не пахнет, — захихикали с верхних нар.
Потом подкатили тележку с бачком, и солдат в грязном, замусоленном переднике стал разливать черпаком баланду.
Каждому алюминиевая миска, до краев наполненная, так, что купался большой палец с черным ногтем, в овсяной жидкости. Ловко прицеливаясь, раздатчик шлепал в нее кусок ржавой селедки— голову или хвост, середины не было.
— Ложки и миски всем сдать обратно, не досчитаю, устрою шмон, — предупредил он и оделил всех ложками и пайками хлеба.
До баланды никто не дотронулся, все со злорадством наблюдали, как, собирая миски с ложками и усердно пересчитывая их, раздатчик облил серой жидкостью фартук, брюки и даже сапоги.
— Погодите, подлюги, я вас ужо накормлю, — отборно матерясь, пригрозил он. — Ишь, зажрались, курвы!
Полутораведерный чайник, нечаянно или с намерением облитый керосином, завершал утреннюю трапезу. То же самое повторилось вечером. Двухразовое «питание» какой-то мудрец нашел достаточным для бездельников, которые все остальное время могли спать. «Кто спит, тот обедает во сне», — сказал один из героев Дюма. Так кстати припомнилось Алешкино любимое изречение!
Потянулись однообразные, ничем не занятые (кроме «молебна» два раза в день, так зечки называли поверки) дни. Уже выяснилось, у кого какая статья, срок, и шебутные блатнячки без стыда и совести хвастались своими похождениями на воле. Политические держались особняком, их было много, а потому воровайки их не трогали. Иногда, правда, очень редко, они пели. Света, Космополитка и еще две москвички пели вполголоса чудесную песню о бригантине, подымающей паруса в далеком флибустьерском море. И была эта песня такой завораживающей, что хотелось плакать от тоски и печали, и даже озорная Муха затихала и слушала.
«За что они здесь?» — мучил Надю неотвязно один и тот же вопрос. — Пожилые и средних лет, молодые и совсем юные, что они натворили?»
Только спрашивать их было бесполезно. И не то чтоб они скрывали свои деяния, нет, как раз наоборот, но отговаривались одним: «Ни за что ни про что» или: «Сама не знаю». Все же Надя однажды набралась храбрости и попыталась спросить Космополитку, благо та лежала рядом. Спросила и испугалась: «Пошлет она меня куда подальше». Но «космополитка безродная» Соболь только грустно улыбнулась в ответ и села на нарах:
— Веришь ли? Сама не знаю.
— Так уж и не знаете?
— Скорее всего за то, что мужа своего очень любила.
— Ну… — с недоверием протянула Надя. — За это не сажают.
— Еще как сажают-то! — вмешалась Пионерка. — За мужей, я знаю точно, многие пострадали. — Она перелезла через Муху и села рядом. — Мне рассказывали, до войны целые этапы одних жен были.
«Верно, туда угнали и маму Ксаны Триумфовской», — почему-то решила Надя.
— Мужик наворочает делов, а баба с ним тоже в ответе. Муж да жена одна сатана, — продолжала Пионерка. (Муха объяснила, что свое прозвище «Пионерка» она получила за доступность к своему телу: то есть пионер-всегда готов!)
— Права, правду говоришь, муж да жена одна сатана, — с грустью согласилась Космополитка.
После такого разговора Надя даже зауважала эту Соболь. «Пострадать за любовь! Так возвышенно, так романтично!» — казалось ей.
Тем временем голод и холод с каждым днем все сильнее заявляли о себе. Давно подъелись запасы, у кого были. Хлеб съедался до крошки, и баланда не оставалась в мисках. Надя, давясь, съедала кусок ржавой селедки и, ненавидя ее всей душой, клялась себе, если будет когда-нибудь на свободе, никогда, никогда не станет есть селедку. Сено уже не спасало от холода нижних, зечки мерзли, особенно по утрам. Верхний ярус тоже сдвинулся поплотнее к середине, изо всех щелей несло холодом. Зима наступала с севера, куда двигался этап.
Первой подняла голос Манька Лошадь. Она и впрямь была похожа на лошадь. Лицо узкое и длинное, широко посаженные темные выпуклые глаза с бахромой прямых, очень густых ресниц и безгубый большой рот с крупными зубами — точь-в-точь лошадиная морда.
На исходе была вторая неделя, когда во время «молебна» Манька тяжело прыгнула с нар и подошла вплотную, подбоченившись, к конвоиру. Вид у нее был грозный и решительный настолько, что конвоир отпрянул и схватился за свой автомат.