— Вот тебе и «ой» — не считай лагерей!
— Где ж такое могло быть?
— Да, можно сказать, в Москве!
— В Москве лагерь? Ты что, окстись, — не поверила Надя.
— Ну и чего? Полно там лагерей! Спецстрой МВД. К примеру, я в Черемушках была, недолго правда, так мы там спецобъект строили. Начальник у нас был, Ганелин Лейба Израильевич, хоть еврей, но мужик, что надо. Гужевались при нем, как хотели, и свиданки давал, и передачи, хоть каждый день носи, и опера там были не дерьмовые. Сафонов да Леонов, я и там не работала. Да ты чего рот-то раззявила?
— Чтоб в Москве лагерь? — Не верится.
— Пиши письменный запрос, скажу адрес: Москва-7, п/я,334/3.
— Что же это такое? Лагерь в Москве?
— Балда! До едреной матери там лагерей: в Черемушках, в Химках, в Подлипках, на Калужской заставе лагерь, это я сама которые объехала. А сколько не знаю? Вот так-то; малолетка, поживешь—увидишь, — и ушла в свой закуток, довольная произведенным впечатлением, оставив Надю в полном потрясении размышлять…
Думай себе Надя, думай! Времени отпущено для размышлений много, никто не помешает.
А, пожалуй, и не врет Манька, — пришла она к выводу. Вот товарищ Сталин живет себе в Кремле и даже не подозревает, какие злодейства творятся за его спиной, прикрываясь его именем. А если б мог выйти из Кремля, как Гарун аль Рашид, о котором ей рассказывал когда-то Алешка, переодетый в простое платье, да послушал, что говорят люди, да поспрашивал народ о житье-бытье, он бы навел порядок. Некогда ему, он день и ночь работает, — ответила она сама себе и вдруг, ни с того ни с сего, вспомнила песню, что всегда звучала по радио:
Вот! Любимый и ласковый! Кто-то ведь писал эту песню. Какие-то образованные люди — поэт и композитор тоже любили его, считали ласковым. Они что же, не знали, что в тюрьмах и лагерях томятся тысячи тысяч людей, как сказал этот парень Епифанов? Или им было наплевать на них? Ну, положим, в далекой Средней Азии акын Джамбул, сын народа, мог не знать и от всего сердца писал стихи, что мы учили в школе.
А Сулейман Стальский? И радио. По утрам, каждый день:
Как же все это понять? Где правда? «Родной», «любимый», «мудрый» — и бесконечная вереница лагерей, опутавшая страну, не пощадившая даже столицу Москву? И решила: он ничего не знает, все бесчинства творят враги за его спиной, другого и быть не может. Придя к такому заключению, она укрылась с головой своим пальто и, подтянув ноги к самому подбородку, заснула.
Спустя несколько дней, ночью, как ей помнилось, состав остановился в Инте. После утреннего «молебна» пришел сам начальник конвоя, хмурый, всегда насупленный капитан, и два молодых лейтенанта, а в открытую дверь видны были еще два вертухая.
— Сейчас вызывать будут, кто-то домой приехал, — сказала Амурка.
Хотя и так уже все догадались, раз с формулярами, значит, кому-то вылезать.
Ушли две монашки, перекрестив оставшихся, кое-кто из уголовниц, бухгалтерша Нина Разумовская, Пионерка, подружка Бируте — Нонна Станкевичуте, такая же высокая, белокурая красавица, Поля Кукурайтене и еще несколько нерусских из Прибалтики, не то эстонки, не то латышки, кто их различит? Много пожилых и совсем старых женщин, простых, деревенского вида. Нюру, колхозницу из Тульской области, тоже забрали. Блатнячки издевались над ней всю дорогу. Сперва украли у нее сухари, а потом просто лазили по ее вещам, потешались, когда она кричала на них: «Пошто котомкой шурудишь, сухариков-то нету-ти!»
«Тоже политические! Пустили б их домой, старых, больных, свой век на печке доживать, чем по этапам гонять!»
Одну такую пожилую интеллигентную женщину, чем-то отдаленно напоминавшую Наде Дину Васильевну, все политические провожали, прощаясь, даже плакали, и, что самое удивительное; начальник конвоя не закричал свое обычное «Назад!», «Молчать!» и все прочие слова, которые употреблял в таких случаях, а отвернулся и сделал вид, что считает формуляры.
— Кто это? Чего за ней так ухаживают все? — шепотом поинтересовалась Надя у Амурки.
— Тю! Не знаешь? Это же… ну как его? Ну, жена нашего знаменитого комкора. Его еще в тридцать седьмом шлепнули, а она с тех пор по лагерям скитается. А! Забыла я его фамилию.