Подобные враждебные Испании настроения были характерны не только для протестантских стран. В 1590 г. скончался Папа Сикст V. Французская монархия, поддерживавшая с ним хорошие отношения, немедленно обвинила в преступлении Испанию, король которой в шутку называл яд «requiescat in pace» (почиет в мире).
Weltanschauung (взгляд на мир) через призму яда
До сих пор речь шла о конкретных обвинениях, влиявших на общественное мнение и соответствовавших целям внешней политики. Однако одновременно с этим складывался и общий идеологический подход, приписывавший одним людям натуру отравителей, а другим – добродетель неприятия яда. Мир делился, таким образом, на народы, отравлявшие других и самих себя, и народы, порядочные и добродетельные.
Начнем с первых. Венецианский историк Джустиньяни утверждал, что Венеция никогда не действовала против своих врагов коварством. Возможно, он вдохновлялся декларацией 1498 г., в которой Совет Десяти заявлял, что венецианцы «никогда не имели обыкновения вредить кому бы то ни было обманом и ставить ловушки». В сентябре 1509 г. венецианские власти с присущим им апломбом сделали еще одну декларацию, подтверждавшую первую. Однако бесстыдные заявления были ответом на обличения. Провозглашая себя чистой от обвинений в применении яда, Светлейшая республика приписывала себе благородство, как Рим во времена Фабриция. Аргумент этот отнюдь не был нов, и прибегали к нему далеко не только в Италии.
Потомки галлов тоже испытывали отвращение к яду. В изысканной балладе Эсташа Дешана страна лилий располагалась с противоположной стороны от Востока, где «подавали ужасные напитки». С этим соглашались (причем напрасно) даже итальянцы. В феврале 1572 г. Контарини утверждал в Сенате Венеции, что французы ненавидят предательство, тайные действия, яд и убийство, столь распространенные в других местах. Однако в 1588 г., после отравления принца Конде, врач королевы-матери Кавриана констатировал, что «применение яда, к коему уже привыкли итальянские государи, дошло до Франции». Драматург Пьер Гренгор еще в начале XVI в. опасался именно такого последствия итальянизации.
Около 1600 г., по словам английского автора, «отравление рассматривалось как преступление, чуждое английскому характеру и, следовательно, особенно презираемое». В «Основах английского права» Эдварда Коука (1644 г.) знаменитый юрист и главный судья королевской скамьи не без гордости утверждал, что, начиная с правления Эдуарда III и вплоть до Генриха VIII, не обнаруживается никакого следа отравлений. Когда в 1531 г. разразилась-таки темная история с отравлением, тот же судья рассматривал данный факт как совершенно новый судебный прецедент. Трудно сказать, являлись ли подобные суждения следствием искреннего неведения или умысла, направленного на искажение реальности. Во всяком случае, они отлично вписывались в традицию, восходившую к Иоанну Солсберийскому. Считалось, что Ирландии иммунитет против отравлений привил еще святой Патрик. Что касается Англии, то она хотя и не пользовалась его покровительством тем не менее имела репутацию страны, уроженцы которой не используют яда, и это обстоятельство становилось предметом национальной гордости. И не потому ли отравителей варили в кипятке, что король Генрих VIII опасался утраты воображаемой особенности англичан? Не исполняла ли столь жестокая казнь функцию устрашения?
Негодование императора Карла Пятого в 1536 г. в связи с обвинениями в отравлении наследника французского престола не соотносилось с «национальной» добродетелью. Архиепископ Безансонский Шарль де Гранвель подчеркивал в первую очередь отвращение к яду, которое испытывал монарх. Карл Пятый не стал бы использовать это оружие даже против своего злейшего врага, могущественного пирата Хайр-ад-Дина Барбароссы, захватившего Тунис. А если уж он отказался отравить язычника, т. е. совершить деяние, которое теологи провозглашали допустимым, тем более он не мог отравить христианина. Преисполненный гуманности император освободил короля Франции после битвы при Павии. Он совершенно не нуждался в яде, ибо побеждал на поле боя. В то же время аргументация кардинала содержала один пункт, восходивший скорее к традиционным ценностям рыцарства, чем к государственной идентичности. Он утверждал, что вице-король Сицилии Ферран Гонзаго, на которого возлагали ответственность за преступление 1536 г., не мог действовать столь недостойно, ибо являлся рыцарем Золотого руна. Эту точку зрения, опиравшуюся в большей степени на социальный статус обвиняемого, чем на его происхождение, разделял и Брантом. Он писал, что подозреваемый «очистился от столь серьезного обвинения и показал свою невиновность, будучи слишком благородным, чтобы замарать себя подобным образом».