— Гарри, мы с твоим дядюшкой сговорились, что придет время — ты женишься на леди Энн. Она бесприданница, но хороших кровей и с лица приятна, а я тебя обеспечу. Ежели откажешься — получишь после матери ее долю, да будешь, пока я жив, получать две сотни в год.
И Гарри, знавший, что его родитель не бросает слов на ветер, отвечал:
— Ладно, сэр, если Энн согласна, так и я не против. Она очень недурна.
— И в жилах у ней течет лучшая кровь Англии, Та же, что у твоей матери, что у тебя, — сказал пивовар. — А это самое главное.
— Ладно, сэр, как угодно. Когда я понадоблюсь, дернете сонетку. Только это ведь не к спеху. Вы, надеюсь, не "будете нас торопить? Я бы хотел до женитьбы еще пожить в свое удовольствие.
— Живи, кто тебе мешает, — благосклонно разрешил родитель, и затем они почти не возвращались к этому предмету; мистер Гарри продолжал развлекаться на свой лад, только повесил небольшой портрет кузины в своей гостиной, среди французских гравюр, любимых актрис и танцовщиц, скаковых лошадей и дилижансов, что были ему по вкусу и составляли его галерею. Портрет был но бог весть что — простенькое круглое личико с кудряшками, — и, нужно признать, не имел никакого вида рядом с мадемуазель Петито, танцующей на радуге, и улыбающейся мадемуазель Редова в красных сапожках и уланской шапке.
Леди Энн Милтон, будучи обручена и пристроена, выезжала в свет меньше, чем ее сестры, и часто сидела дома, в большом особняке на Гонт-сквер, когда ее мамаша и остальные девицы отправлялись в гости. Они разговаривали и танцевали с бесконечно сменявшимися кавалерами, и историям об этих кавалерах не было конца. А о леди Энн была известна одна-единственная история: она — невеста Гарри Фокера, и ни о ком другом ей думать не положено. История не особенно занимательная.
Так вот, едва Фокер проснулся наутро после обеда у леди Клеверинг, как перед внутренним его взором возникла Бланш с ее ясными серыми глазами и пленительной улыбкой. В ушах зазвучал ее голос: "Мечтая встретить взгляд моей отрады, моей отрады", — и бедный Фокер, сидя в постели под пунцовым шелковым одеялом, стал жалобно напевать памятную мелодию. Прямо перед ним висела французская гравюра: турчанка и ее любовник-грек, застигнутые на месте преступления почтенным турком — супругом сей дамы; с другой стены глядела другая французская гравюра: всадник и всадница целуются на всем скаку; по всей спальне были развешаны столь же целомудренные французские гравюры — балетные нимфы в газовых юбочках, прелестные иллюстрации к романам; попадались и английские шедевры — то мисс Пинкни (из Королевской оперы) в обтягивающем трико — в своей любимой роли пажа, то мисс Ружмон в виде Венеры, причем ценность их еще увеличивали изящные собственноручные подписи — Мария Пинкни, Фредерика Ружмон. Такие-то картинки составляли усладу нашего славного Гарри. Он был не хуже многих других — самый обыкновенный бездельник, весельчак и кутила; а если в его комнатах было многовато произведений французского искусства (простодушная леди Агнес, входя в апартаменты, где ее сынок сидел в облаках благоуханного дыма, не раз бывала ошеломлена при виде какой-нибудь новинки) — так не будем забывать, что он был богаче большинства своих сверстников, а стало быть, ничто не мешало ему ублажать свою душу.
На тумбочке у кровати, среди ключей, золотых монет, сигарниц и веточки вербены — подарка мисс Амори — лежало письмо от мисс Пинкни, написанное с полным пренебрежением к правописанию и каллиграфии, начинающееся словами "Милый Хоки-Поки-Фоки" и содержащее напоминание о том, что подошел срок давно обещанного обеда в гостинице "Слон и Замок" в Ричмонде; а также приглашение в отдельную ложу на имевший вскоре состояться бенефис мисс Ружмон, а также пачка билетов на "Вечер в честь Бена Баджена, гордости Северного Ланкашира, в "Треуголке" Мартина Фонса, что на Сент-Мартинс-лейн, где Сэм-Задира, Дик-Петух и вустерширский чемпион "Наповал" наденут перчатки на радость любителям доброго старого британского бокса", — эти и подобные напоминания о делах и утехах мистера Фокера лежали на столике у его изголовья, когда он проснулся.