Неизвестный лежа читал бутафорскую книгу - поразительную эту книгу, которая не переплетена, как прочие, но размалевана и нарумянена, подобно герою или героине, что держит; ее в руках; и держит не так, как обычно держат книги, но указывает на страницу пальцем; при этом многозначительно кивая головой в публику, а затем поднимает глаза и палец к потолку, притворяясь, будто по своим утешительным свойствам сие литературное произведение сродни небесам.
Едва завидев Пена и его товарища, Неизвестный стал играть нарочно для них, лежа на бутафорском холмике, он важно на них погладывал из-за позолоченной книги и пуще прежнего выставлял на вид руку, перстень и ботфорты, прикидывая, какое впечатление произведет на них каждый из этих аксессуаров: он твердо вознамерился их пленить, ибо знал, что они уплатили за вход и ему уже виделось, как их семьи, прибыв из своих поместий, заполняют плетеные кресла в его ложах.
А пока он лежал на своем холмике, слуга его Фрэнсис делился с публикой наблюдениями касательно своего хозяина.
- Опять, читает, - говорил Фрэнсис. - И так от зари до зари. Природа для него лишена красоты, а жизнь - очарования. Уже три года, как я не видал на его лице улыбки. (При этих словах верного слуги лицо, у Бингли так помрачнело, что страшно было смотреть.) Ничто его не занимает. О, когда бы мог он привязаться к какому-нибудь живому созданию, пусть даже к зверю или птице, - ибо без любви нет жизни.
(Из хижины выходит Тобиас (Голл). Он восклицает:
_ О, как отрадно после семи долгих недель снова почувствовать тепло солнечных лучей! Благодарю тебя, всеблагое небо, за эту радость! - Он сжимает в руках шапку, возводит глаза горе и молится. Неизвестный внимательно к нему приглядывается.
Фрэнсис к Неизвестному: Видно, этому старику не много досталось на земле счастья. А между тем, как он благодарен и за малую эту долю!
Бингли: Пусть он стар, но он всего лишь младенец в пеленках надежды. (Пристально смотрит на Фокера, но тот как ни в чем не бывало продолжает сосать набалдашник своей трости.)
Фрэнсис: Надежда - кормилица жизни.
Бингли: А колыбель ее - могила.
Неизвестный сопроводил эту реплику стоном, похожим на звук умирающего фагота, и устремил на Пенденниса такой пристальный взгляд, что бедный мальчик совсем смешался. Ему казалось, что на него смотрит вся зала, он потупил глаза. Едва он их поднял, как снова встретился взглядом с Бингли. В продолжение всей сцены тот не давал ему покоя, и он испытал великое облегчение, когда сцена кончилась, и Фокер, стуча тростью, крикнул: "Браво, Бингли!"
- Похлопай ему, Пенденнис, ты же знаешь, это каждому приятно, - сказал Фокер; и добрый этот юноша, а также развеселившийся Пенденнис и драгуны в ложе напротив что было сил забили в ладоши.
Хижину Неизвестного и его ботфорты сменила комната в замке Винтерсен; слуги стали торопливо вносить столы и стулья.
- Вон Хикс и мясе Тэктвейт, - шепнул Фокер. - Очень мила, верно, Пенденнис? А вот и... ура! Браво! Вот и Фодерингэй.
Партер возбужденно застучал зонтами об пол, с галерки раздался залп рукоплесканий; драгунские офицеры и Фокер исступленно хлопали. Шум стоял такой, будто театр был набит битком. Из-за боковой кулисы выглянула красная физиономия и жиденькие бакенбарды мистера Костигана. Пен широко раскрыл сразу заблестевшие глаза: госпожа Халллер вышла на сцену, глядя в землю, потом, оживившись от рукоплесканий, обвела залу признательным взором и, скрестив руки на груди, склонилась чуть не до полу в величественном реверансе. Снова аплодисменты, снова зонты; на этот раз Пен, разгоряченный вином и восторгом, бил в ладоши и орал "браво!" громче всех. Госпожа Халлер заметила его, как и все в зале, и старенький мистер Бауз, первая скрипка оркестра (усиленного в этот вечер с любезного разрешения полковника Франта музыкантами драгунского полка), поднял глаза от пюпитра, к которому прислонен был его костыль, и улыбнулся бурному восторгу юноши.
Кому довелось видеть мисс Фодерингэй лишь в позднейшие годы, после того как она вышла замуж и приобщилась к жизни Лондона, тем трудно вообразить, как прекрасна она была в ту пору, когда Пен впервые ее узрел, и я заранее предуведомляю читателя, что карандаш, который иллюстрирует эту книгу (и умеет довольно хорошо нарисовать безобразное лицо, но перед изображением красавицы всегда пасует), не может дать о ней даже отдаленного представления. Она была рослая, статная и к двадцати шести годам - ибо ей было тогда двадцать шесть лет, а не девятнадцать, как она уверяет, достигла полного расцвета своей красоты. Черные ее волосы лежали над высоким лбом естественными волнами, а тяжелые блестящие косы уложены были низко на шее, стройной как у луврской Венеры, этой услады богов и людей. Глаза ее, когда она поднимала их на вас, прежде чем опустить на них лиловые, с густой бахромою, веки, излучали бездонную нежность и тайну. Кажется, Любовь и Гений выглядывали из них, а потом робко скрывались, устыдившись, что их видели у окошка. Мог ли такой лоб не свидетельствовать о высоком уме? Она никогда не смеялась (зубы у ней были нехороши), но неизъяснимо нежная и милая улыбка играла в уголках ее прекрасных губ и в ямочках на щеках и подбородке. Нос ее в те дни был выше всяких похвал. Уши напоминали две перламутровые раковинки, и длинные серьги (хоть и составлявшие гордость бутафории) только портили их. На ней было длинное черное одеяние, которое она носила и в котором двигалась с удивительной грацией; из-под широких его складок изредка мелькали сандалии, и хоть они были довольно большие, но Пену показались столь же обворожительными, как Золушкины башмачки. Но лучше всего в этой великолепной особе были ее руки, и вся она виделась как бы сквозь них. Они окружали ее подобно сиянию. Когда она в знак покорности судьбе складывала их на груди; когда роняла их в безмолвной муке или поднимала, горделиво повелевая; когда в минуты легкого веселья руки ее порхали перед ней, как... с чем бы это сравнить?.. как белые горлицы перед колесницей Венеры, - то этими самыми руками она манила, отталкивала, заклинала, обнимала своих поклонников - не кого-нибудь одного, ибо она была надежно защищена собственной своей добродетелью и доблестью своего отца, чья сабля вылетела бы из ножен при первом оскорблении, нанесенном его дитяти, - но всю публику, неистово рукоплескавшую ее реверансам, поклонам и прелестям.