Аврора уже начала показывать из-за холмов свои румяные щеки и десять миллионов пернатых певцов, радостным хором распевая оды, в тысячу раз более сладостные, нежели оды нашего лауреата [45], славили наравне День и Песнь, – когда хозяин постоялого двора мистер Тау-Вауз встал ото сна и, узнав от своей служанки об ограблении и о своем несчастном голом постояльце, покачал головой и воскликнул: «Ну и денек!» – и тут же велел девушке принести одну из его собственных рубашек.
Миссис Тау-Вауз только что пробудилась и тщетно простирала руки, чтобы заключить в объятия ушедшего супруга, когда в комнату вошла служанка.
– Кто тут? Бетти, ты?
– Да, сударыня.
– Где хозяин?
– Он во дворе, сударыня; он прислал меня за рубашкой, чтобы дать ее на время бедному голому человеку, которого ограбили и чуть не убили.
– Посмей только тронуть хоть одну, мерзавка! – сказала миссис Тау-Вауз. – С твоего хозяина как раз станется собирать в дом голых бродяг и одевать их в свою одежу! Я этого не потерплю. Тронь хоть одну, и я запущу тебе в голову ночной горшок! Ступай пришли ко мне хозяина.
– Слушаю, сударыня, – ответила Бетти.
Как только муж вернулся, супруга начала:
– Какого дьявола вы тут затеваете, мистер Тау-Вауз? Я должна покупать рубашки, чтоб вы их раздавали грязным оборванцам?
– Моя дорогая, – сказал мистер Тау-Вауз, – это несчастный бедняк…
– Да, – сказала она, – я знаю: несчастный бедняк; но на кой нам дьявол несчастные бедняки? Закон и без того заставляет нас кормить их целую ораву. Скоро к нам сюда заявится человек тридцать – сорок несчастных бедняков в красных кафтанах.
– Моя дорогая! – вскричал Тау-Вауз. – Этого человека ограбили, отобрали все, что у него было.
– Так, – сказала она, – где же у него тогда деньги, чтобы заплатить по счету? Почему такой молодчик не идет в кабак? Вот я встану и мигом выставлю его за дверь!
– Моя дорогая, – сказал муж, – простое милосердие не позволяет, чтобы ты так поступила.
– Плевать я хотела на простое милосердие! – сказала жена. – Простое милосердие учит нас заботиться прежде всего о себе и о наших семьях; я и мои родные не дадим тебе разорять нас твоим милосердием, уж будь уверен!
– Ну, хорошо, дорогая моя, – сказал он, – делай, как хочешь, когда встанешь; ты же знаешь, я никогда тебе не перечу.
– Еще бы! – сказала она. – Да вздумай сам черт мне перечить, я ему такого задала бы жару, что он у меня живо сбежал бы со двора!
На эти разговоры у них ушло около получаса, а Бетти тем временем раздобыла рубашку у конюха – одного из своих поклонников – и надела ее на бедного Джозефа. Врач тоже наконец навестил его, обмыл и перевязал ему раны и теперь явился объявить мистеру Тау-Ваузу, что жизнь его постояльца в крайней опасности, так что почти нет надежды на выздоровление.
– Веселенькую заварил ты кашу! – вскричала миссис Тау-Вауз. – И не расхлебаешь! Нам, чего доброго, придется еще хоронить его на свой счет.
Тау-Вауз (который, при всем своем милосердии, отдал бы свой голос – так же свободно, как отдавал на всех выборах, – за то, чтобы его постояльцем спокойно владел сейчас любой другой дом в королевстве) ответил:
– Моя дорогая, я не виноват: его привезли сюда в почтовой карете; и Бетти уложила его в постель, когда я еще и не проснулся.
– Я вам покажу такую Бетти!… – сказала жена.
После чего, натянув на себя половину своей одежды, а остальное захватив под мышку, она выбежала вон на поиски злополучной Бетти, между тем как Тау-Вауз и врач пошли проведать беднягу Джозефа и расспросить во всех подробностях о печальном происшествии.
Глава XIII
Что случилось с Джозефом на постоялом дворе во время его болезни, и любопытный разговор между ним и мистером Барнабасом, приходским пастором
Рассказав подробно историю ограбления и кратко сообщив о себе, кто он такой и куда держит путь, Джозеф спросил врача, считает ли тот его положение сколько-нибудь опасным; на что врач со всей откровенностью ответил, что действительно боится за него, потому что «пульс у него очень возбужденный и лихорадочный, и если эта лихорадка окажется не только симптоматической, то спасти его будет невозможно». Джозеф испустил глубокий вздох и воскликнул:
– Бедная Фанни, как я хотел бы жить, чтобы увидеть тебя! Но да свершится воля божья!
Тогда врач посоветовал ему, если есть у него мирские дела, уладить их как можно скорее; ибо, сохраняя надежду на его выздоровление, он, врач, все же почитает своим долгом сообщить ему, что опасность велика; и если злокачественное сгущение гуморов вызовет сусцитацию лихорадки, то вскоре у него, несомненно, начнется бред, вследствие чего он будет неспособен составить завещание [46]. Джозеф ответил, что во всей вселенной не может быть создания более нищего, чем он, ибо после ограбления у него нет ни одной вещи, хоть самой малоценной, которую он мог бы назвать своею.
– Была у меня, – сказал он, – маленькая золотая монетка – у меня отняли ее; а она была бы для меня утешением во всех моих горестях! Но поистине, Фанни, я не нуждаюсь ни в каких памятках, чтобы помнить о тебе! Я ношу твой любезный образ в сердце моем, и никогда ни один негодяй не вырвет его оттуда.
Джозеф попросил бумаги и перьев, чтобы написать письмо, но ему было отказано в них и был преподан совет направить все усилия к тому, чтоб успокоиться. Засим врач и хозяин вышли от него; и мистер Тау-Вауз послал за священником, чтобы тот пришел и свершил обряды, необходимые для души несчастного Джозефа, коль скоро врач отчаялся чем-нибудь помочь его телу.
Мистер Барнабас (так звали священника) явился по первому зову и, распив сперва котелок чаю с хозяйкой, а затем кувшин пунша с хозяином, поднялся в комнату, где лежал Джозеф, но, найдя его спящим, опять сошел вниз – подкрепиться еще разок; покончив с этим, он опять взобрался потихоньку наверх, постоял у двери и, приоткрыв ее, услышал, как больной разговаривает сам с собой следующим образом:
– О моя обожаемая Памела! Добродетельнейшая из сестер, чей пример один лишь и мог дать мне силу не уступить соблазнам богатства и красоты и сохранить мою добродетель, чтобы чистым и целомудренным приняла меня моя любезная Фанни, если бы угодно было небу привести меня в ее объятия! Разве могут богатства, и почести, и наслаждения возместить нам потерю невинности? Не она ли единственная дает нам больше утешения, чем все мирские блага? Что, кроме невинности и добродетели, могло бы утешить такого жалкого страдальца, как я? А с ними это ложе болезни и мук мне милее всех наслаждений, какие доставила бы мне постель моей госпожи. Они позволяют мне смотреть без страха в лицо смерти; и хотя я люблю мою Фанни так сильно, как никогда не любил женщину ни один мужчина, они учат меня без сожаления смириться перед божественной волей. О ты, восхитительно милое создание! Если бы небо привело тебя в мои объятия, самое бедное, самое низкое состояние было бы нам раем! Я мог бы жить с тобою в самой убогой хижине, не завидуя ни дворцам, ни усладам, ни богатствам ни единого смертного на земле. Но я должен оставить тебя, оставить навеки, мой дражайший ангел! Я должен думать о мире ином; и я от всей души молюсь, чтобы тебе дано было найти утешение в этом!
45
Поэтом-лауреатом К. Сиббер (см. коммент. к с. 46) стал в 1730 г. Его «достижения» на этом поприще доставили ему звание Короля Чурбана в «Дунсиаде» Попа.
46
Согласно Гиппократу (ок. 460 – 370 гг. до н. э.), человек болеет, если нарушены пропорции, в каких смешаны в его организме «гуморы», то есть жидкости: кровь, слизь и два вида желчи – желтая и черная.