При этих его словах Адамс испустил глубокий вздох и, призвав на себя благословение господне, воскликнул:
– Боже милостивый! Какие дурные времена!
– Не такие дурные, как вы думаете, – продолжал джентльмен, – ибо, уверяю вас, все эти дамы были целомудренны, как весталки, насколько мог я это знать. К чему я стремился и чего достиг – была лишь молва о моей связи с ними; и, может быть, даже в этом я только обольщался: все те, кому я показывал их записочки, знали, вероятно, не хуже меня самого, что записочки эти подложны и что я написал их сам.
– Писать письма самому себе! – сказал Адамс, широко раскрыв глаза. [165]
– О сэр, – ответил джентльмен, – в наше время это самый обычный грешок. В половине современных пьес выводятся такие лица. Вы не поверите, сколько я положил труда, к каким нелепым прибегал уловкам, чтоб очернить доброе имя порядочных женщин. Когда кто-нибудь с восторгом отзывался о той или иной из них, я отвечал: «Ах, боже, вы о ней! Мы ее скоро увидим у матушки Хейвуд» [166]. И если тот отвечал, что считал ее добродетельной, то я, бывало, возражал: «О, женщина всегда кажется добродетельной, покуда не попала на улицу, но вам и мне, Джеку и Тому (тут я оглядываюсь на кого-нибудь другого из собеседников), нам это лучше известно». И при этом я выну из кармана бумажку – скажем, счет от портного – и, поцеловав ее, воскликну: «А ведь я, ей-богу, был когда-то в нее влюблен».
– Продолжайте, пожалуйста, – молвил Адамс, – но больше не божитесь.
– Сэр, – сказал джентльмен, – прошу вас меня извинить. Так вот сэр, три года провел я, занимаясь такими делами.
– Какими делами? – перебил Адамс. – Не помню я, чтоб вы упомянули хоть о каком-нибудь деле.
– Ваше замечание справедливо, – сказал с улыбкой джентльмен? – правильней было бы сказать, что я прожил три года, ничего не делая. Помню, позже я попробовал как-то вести дневник и занес в него запись за один день, которая годилась бы и для всякого другого дня в течение всего того времени. Попробую привести на память эту запись:
«Утром я встал, взял трость и вышел прогуляться в своем зеленом камзоле и в папильотках (новый вздох Адамса), прослонялся так часов до десяти. Был на аукционе; сказал леди ***, что у нее нечистое лицо; очень смеялся чему-то, сказанному капитаном ***, – не помню чему, потому что недослышал; пошептался с лордом ***; поклонился герцогу ***скому; хотел было приторговать табакерку, но не стал – побоялся, что придется ее купить.
С 2-х до 4-х – одевался. (Вздох.)
С 4-х до 6-ти – обедал. (Вздох.)
С 6 до 8 – в кофейне.
С 8 до 9 – в театре Друри-Лейн.
С 9 до 10 – Линкольнс-Инн-Филдс.
С 10 до 12 – гостиная. (Глубокий вздох!)
Во всех этих местах не случилось ничего, достойного упоминания».
Адамс на это с некоторой горячностью сказал:
– Сэр, это ниже, чем жизнь животного, и едва ли выше прозябания; я в недоумении, что могло привести к этому человека вашего ума.
– То, что нас приводит к большим безумствам, чем вы себе представляете, доктор, – ответил джентльмен, – тщеславие! Сколь ни презренен я был тогда – а, смею вас уверить, даже вы не можете сильнее презирать то жалкое создание, каким я был, чем сам я теперь презираю его, – в те годы я восхищался самим собой и отнесся бы свысока к человеку, одетому подобно вам (извините меня), – хотя бы он и обладал всей вашей ученостью и превосходными качествами, которые я в вас наблюдаю.
Адамс поклонился и попросил его продолжать рассказ.
– Когда я прожил такою жизнью три года, – сказал джентльмен, – произошел случай, принудивший меня переменить обстановку. Однажды, когда я в кофейне у Сент-Джеймса [167] слишком вольно отозвался об одной знатной и юной леди, некий офицер-гвардеец, присутствовавший при этом, счел нужным обвинить меня во лжи. Я ответил, что я, возможно, ошибаюсь, но что в мои намеренья входило говорить только правду. Он ответил лишь презрительной усмешкой. А я после этого стал замечать странное охлаждение ко мне всех моих знакомых: ни один из них теперь не заговаривал со мною первый, и очень немногие, хотя бы просто из вежливости, отвечали мне на поклон. Те, в чьем обществе я обычно обедал, исключили меня из своего круга, и к концу недели я оказался в Сент-Джеймсе одинок, как в пустыне. Один почтенный пожилой господин в широкополой шляпе и при длинной шпаге сказал мне наконец, что моя молодость внушает ему жалость и поэтому он мне советует доказать свету, что я не такой негодяй, каким меня считают. Я сперва не понял его, но он все разъяснил мне и в заключение сказал, что если я напишу вызов, то сам он, из чистого милосердия, согласен вручить его капитану.
– Поистине милосердный господин! – воскликнул Адамс.
– Я испросил позволения подумать до утра, – продолжал джентльмен, – и, удалившись к себе на квартиру, постарался возможно более честно взвесить все последствия в обоих случаях. В одном из них я подвергался риску либо самому поплатиться жизнью, либо обагрить руки кровью человека, к которому не питал ни малейшей злобы. И я скоро пришел к выводу, что блага, какие получил бы я в другом случае, стоили того, чтобы отказаться от этого риска. Поэтому я решил удалиться со сцены и немедленно переехал в Темпль, где снял себе квартиру. Там я вскоре завел новый круг знакомых, из которых никто не знал о том, что случилось со мной. Правда, они мне были не очень по вкусу, ибо щеголи Темпля – только бледная тень щеголей Сент-Джеймса. Они лишь пародия на пародию. В своем тщеславии они, если это возможно, еще смешнее тех. Здесь я встречал фатов, выпивавших с лордами, которых они даже не знали, и состоявших в связи с дамами, которых не видели в глаза. Теперь мои подвиги ограничивались Ковент-Гарденом, где я показывался на балконах театров, посещал непотребных женщин, волочился за продавщицами апельсинов и поругивал пьесы. Этим похождениям вскоре положил конец мой врач, убедивший меня в необходимости безвыходно просидеть месяц в моей комнате. К концу месяца, поразмыслив на досуге, я решил отказаться в дальнейшем от общения с фатами и модниками всех родов и по возможности избегать тех случайностей, которые могли бы вновь подвергнуть меня вынужденному уединению.
– Я полагаю, – сказал Адамс, – этот совет уединиться на месяц для размышления был очень хорош, но я скорей ожидал бы его не от врача, а от духовного лица.
165
Изумление пастора подтверждает, что он и в самом деле не знает современной литературы: герои Конгрива («Так поступают в свете», 1700) и Филдинга («Совратители», 1732) тоже писали себе письма, как, согласно преданию, и прототип пастора Адамса – Уильям Янг.
166
Известная содержательница борделя (ум. 1743) в квартале Ковент-Гарден. «Героиня» первого листа «Пути распутницы» У. Хогарта.