Подчиняясь все тому же ритму римской биографии, примерно через семь лет после того, как он надел мужскую тогу, Тит Ливий круто изменил ход своей жизни и около 38 г., оставив родной Патавий, перебрался в Рим. Превращение республиканского политического устройства в «пустое имя без тела и облика», а принципата – во «в полном смысле слова единовластие» протекало на его глазах. Август расположил в Риме так называемые преторианские когорты. При Республике появление вооруженной армии в священных пределах Города рассматривалось как святотатство и было категорически запрещено – теперь солдаты-преторианцы жили в домах граждан, несли вооруженный караул во дворце и бдительно следили за «врагами государства», реальными или мнимыми. Республика была политической формой гражданской общины города Рима и, соответственно, у нее не было никакого аппарата для укрепления покоренных Римом бескрайних земель. Август создал этот аппарат в основном из собственных отпущенников, называвшихся в этом положении «прокураторами», т.е. стал управлять империей как своим домашним хозяйством.
Еще Цезарь в 49 г. на основании специально проведенного им закона причислил к сословию патрициев некоторые сенатские семьи – шаг этот не имел прецедентов во времена Республики: «Цезарь как бы восстановил для себя право, принадлежавшее по традиции римским царям»31, позже им снова воспользовался правнук Августа принцепс Клавдий32. Клавдий мог рассматриваться как правнук Августа, потому что тот усыновил обоих пасынков – детей своей жены Ливии от первого брака, Тиберия и Друза (последний и был родным дедом Клавдия). Усыновление в Риме не было частным гражданским актом; с его помощью смог утвердиться немыслимый в республиканскую эпоху чисто монархический принцип передачи власти по наследству. На протяжении столетия, скажет впоследствии Тацит, «мы были как бы наследственным достоянием одной семьи» (История, I, 16). Цезарь, а вслед за ним Август ввели в состав своего имени слово «император», сделали его как бы неотъемлемой своей характеристикой и придали ему смысл постоянной и в то же время чрезвычайной военной власти, подобной, по разъяснению Диона Кассия, власти царя или диктатора (53, 17).
Такова была история, протекавшая на глазах Ливия и глубоко вошедшая в его общественно-политический опыт. Как же могло сочетаться подобное развитие римского государства с той задачей, которую Ливий перед собой поставил, – создать сложившийся в ходе многовекового развития единый образ «главенствующего на земле народа» и его res publica, – если и эта история, и этот опыт говорили лишь об одном – об исчерпании общественно-политического потенциала Республики в реальной жизни Рима, об очевидном кризисе и распаде ее организационно-административных структур, о непреложном утверждении ранее ей неведомых форм власти?
История, пережитая Ливием и всем Римом в его эпоху, могла выдвинуть такую задачу и могла обусловить ее решение потому, что события, описанные выше, составляли лишь одну ее сторону, рядом с которой существовала другая, от первой неотделимая, не менее важная и – что особенно надо подчеркнуть – не менее реальная. Революционные сломы в событийной истории осуществлялись на протяжении всей эпохи на фоне стойкой – идеологической и лишь потому организационной – преемственности по отношению к республиканским институтам и упорного консерватизма в общественном сознании, в сфере повседневных отношений подавляющей массы граждан. Преемственность эта была столь стойкой, консерватизм сознания столь упорен, что ни одно самое крутое новшество, ни одна реформа не могли с ними не считаться и ими не окрашиваться. Реформы и новшества, осуществлявшиеся или намечавшиеся вопреки им, в конечном счете неизменно проваливались. В общественно-исторический опыт Тита Ливия не менее весомо и убедительно, чем крушение Республики, входило и это неизбывное ее сохранение в сознании, в укладе жизни, в обычаях и навыках мышления широких масс Рима.
Античный мир принадлежал к вполне определенной, ранней и довольно примитивной стадии общественного развития. Прибавочного продукта, создаваемого трудом земледельцев, ремесленников, рабов, хватало на содержание весьма ограниченного правящего слоя, простейших государственных институтов, очень небольшой по нынешним масштабам армии. Излишки лишь в самой незначительной мере возвращались в производство, исключали его саморазвитие за счет растущего использования техники и науки, не порождали подлинного исторического динамизма. Эти излишки можно было только потребить – проесть, пропить, «пропраздновать» или «простроить». Ограниченность производства была задана объективно, самой исторической стадией, в которую входили античные общества, и потому примитивный их уклад воспринимался как соответствующий единственно естественному устройству мира, священным нормам бытия. И потому же разрушавшее их развитие общественных сил, несшее с собой деньги и усложнение жизни, выход за пределы и нормы примитивной общины воспринимались как падение нравов, поругание священных начал, как крушение и зло. Гражданская община Рима, как и все другие античные городские республики, была полностью включена в эту систему, и несла в себе ее противоречия. В той мере, в какой она жила, трудилась, вела успешные войны, т.е. развивалась, она не могла не разрушать узкие архаические рамки общинной организации, не выходить за собственные пределы, не перестраивать управление покоренными территориями, дабы обеспечивать рост также и их производительных сил. Но столь же императивно, как развитие, как выход за свои пределы и разрушение старинных норм общественной жизни, были заданы Риму консервативная идеализация этих норм, потребность сохранить традиционные порядки гражданской общины, уклад и атмосферу, им соответствующие, ибо за ними стояли сама историческая основа античного мира, тип его хозяйственного бытия, нравственный строй существования. «Когда уничтожается, разрушается, перестает существовать гражданская община, – писал Цицерон, – то это... как бы напоминает нам уничтожение и гибель мироздания» (О государстве, III, 34). Ливий был свидетелем не только практического изживания Республики, но и на этом фоне – ее особого, своеобразного духовного выживания. Люди, готовившие монархический переворот, деятели нового режима и сами принцепсы постоянно оглядываются на тот уклад жизни и систему норм, которые они же подрывают, стараются, чтобы их деяния рассматривались не столько в новой, практически создаваемой ими, реальной шкале оценок, сколько в старой – духовной, следовательно, иллюзорной, к тому же уничтожаемой, и которая, казалось бы, должна была утратить всякий смысл.
Первым очерком принципата был режим Суллы в 82—78 гг. Стремясь создать аристократическую диктатуру, он покусился на одно из древнейших установлений, лежавших в основе республиканского строя, – на народный трибунат; через несколько лет после смерти Суллы институт этот был восстановлен. Закон о восстановлении народного трибуната провел в 70 г. Гней Помпей. Он был следующим после Суллы наиболее вероятным кандидатом в единоличные правители государства – талантливый полководец, кумир толпы, проведший 20 лет в воинских лагерях и походах и располагавший в результате армией столь же сильной и преданной, как та, что несколькими годами позже привела к власти Цезаря. Но в Испании, при разгроме армии отложившегося от Рима наместника Сертория, он вел себя в строгом соответствии со старинной virtus (Плутарх. Серторий, XXVII; Помпей, XX; Аппиан. Гражданские войны, I, 115, 534—538), аффектированно законопослушно выполнял обязанности гражданина (Плутарх. Помпей, XXII, 4) и в декабре 62 г., высадившись в Брундизии с огромной армией, распустил солдат по домам, в решающий момент сохранив верность Республике и сознательно свернув с пути, который вел его прямо к личной власти.