Степана это разъярило, но от астраханского похода он не отказался. Город был взят сравнительно легко, предательством простых горожан. Разин взял множество пленных. Пленникам связали руки и посадили ожидать суда Стеньки у стен городской колокольни. Среди пленных был и сам Прозоровский. В восемь утра вершить суд явился атаман.
«Он начал с Прозоровского, — пишет Костомаров, — приподнял его за руку и вывел на раскат. Все видели, как Стенька сказал что-то воеводе на ухо, а тот отрицательно покачал головой; вслед за тем Стенька столкнул воеводу с раската головой вниз. Дошла очередь и до связанных, которых было около четырехсот пятидесяти человек. Всех приказал перебить Стенька. Чернь исполнила приговор атамана; по его приказанию, тела были свезены в Троицкий монастырь и погребены в одной общей могиле. Тут было и тело Прозоровского». Астрахань была объявлена казачьим городом, и в ней начались зверства.
«Я оставался у казаков до среды 9-го числа (июля), — рассказывал Дэвид Бутлер, — и не слышал и не видел ничего иного, только ежедневные зверства и нечеловеческие жестокости над многими невинными людьми. В тот день секретарь по имени Алексей Алексеевич (Alexe Allexewitz) и сын Гилянского (Gilaan) хана были подвешены живьем за ребра на рыболовных крюках и два сына воеводы были повешены за ноги к стене. Обоих детей звали Борис, один шестнадцати лет, другой семи или восьми. На следующий день, в четверг 10-го числа, бедные дети были еще живы и младшего после долгих просьб отвязали, а старшего по приказу предводителя сбросили с той же самой башни, откуда был сброшен его отец… 20 июля казачий генерал вышел из Астрахани с большим числом лодок и около 1200 человек, оставив в городе гарнизон по 20 человек от каждой сотни. Над ними поставил двух начальников: одного старого казака Василия Родионова (Wassielje Rodivonof), родом с Дона, другого крещенного в русскую веру, его звали Ивановичем (Ivanowitz). 2 августа в городе все еще происходили ужасные убийства, что вошло в обычай, убивали один день больше, другой день меньше, и так умертвили 150 человек, тираны орошали кровью их невинные лица… 22 августа в городе еще чинились многие жестокости, бедным людям отрубали руки и ноги и затем бросали их в воду».
Посланцы Разина «гуляли» по всей Московской земле, даже в Москву доходили его «прелестные грамотки». На счастье Степана, в Москве случилось тогда горе: умер сын Алексея Михайловича царевич Алексей Алексеевич. В грамотках Степан поднимал народ, ссылаясь, что народу лгут и Алексей не умер, а находится в войске атамана. К своему войску атаман «причислил» и находившегося в опале патриарха Никона. Народ поверил. Не зная что делать, в Москву стали срочно звать представителей от всех городов и весей, чтобы показать тем воочию могилу царевича. Но в среде разинцев царевич получил имя Нечая, и там тоже были «очевидцы», что Нечай при войске. Что же касается Никона, в Москве даже испугались было, что он бежал из ссылки, и отправили к патриарху учинить допрос, считая, очевидно, что он имеет прямое отношение к бунту. Никону удалось от разинцев откреститься.
Читателю может быть непонятно — при чем тут Степан Тимофеевич и Никон? Царевич — дело ясное, но… Никон? Этот человек, послуживший источником раскола единой Православной русской церкви, строгий, властный, грубый и беспощадный, боровшийся всю свою патриаршию карьеру с проявлением вольнодумства, даже не мирского, а сугубо религиозного плана, собственноручно выкалывающий глаза «неправильным», то есть не по канону писанным иконам, ссылавший «крамольников» и уморивший множество несчастных староверов, — он-то тут при чем? Реформы Никона и фанатическая война Никона с православными «еретиками», как именовали раскольников, Стеньку волновала крайне мало. Просто к году разинского восстания Никон, ставший причиной самого тяжелого потрясения Церкви за восемь веков ее существования, сам превратился в гонимого: он был признан таким же отступником, как и те, кого вчера еще заставлял под пытками сознаться в неверности. Падение такого масштаба, с самого верха до самого низа — от патриарха до простого заключенного монаха, — не могло не вызвать у разинцев мысли, что если царь и все иерархи Церкви заточили Никона, то Никон выступал против царя. Такой Никон был для разинцев неплохим знаменем. Против царя, против власти, против неправильной веры, против насилия, против обмана — значит, за народ, за свободу, за право выбирать свою судьбу.
Время было странное: царь тоже как-то сразу поверил, что Никон пристал к мятежникам, даже был удивлен, что старик все так же сидит в своей ссылке. Даже смилостивился, разрешил содержать его в Ферапонтовом монастыре посвободнее, давать книги, ездить верхом, лечить больных. И хотя рассказывали, что если не сам Никон, так монах от Никона был среди разинцев, царь не стал дольше расследовать это дело. Главное, что сам Никон не сбежал. Никон же не мог бы бежать, даже если б вдруг и захотел. Он в 1671 году так жаловался царю, умоляя о милости: «Я болен, наг и бос, сижу в келье затворен четвертый год. От нужды цинга напала, руки больны, ноги пухнут, из зубов кровь идет, глаза болят от чада и дыму. Приставы не дают ничего ни продать, ни купить. Никто ко мне не ходит, и милостыни не у кого просить. Ослабь меня хоть немного!» Тогда царь сделал вид, что никакого письма не получал. Теперь — убедившись в полной беспомощности когда-то всевластного патриарха — смилостивился. Никон же, конечно, даже не будучи в столь плачевном физическом состоянии, никогда бы не присоединился к бунтовщикам. Проливать чужую кровь за веру — одно дело, связаться с теми, кто проливает чужую кровь ради наживы и развлечений (чего Никон вообще не терпел), — совсем иное. Так что не того «страдальца» записали в свои ряды гуляющие по Волге и Дону разинские товарищи. Но от отсутствия в их рядах Никона или Нечая дела нисколько не ухудшились.