Из петровских вельмож старинным русским гостеприимством особенно отличался адмирал граф Апраксин. Нигде не пили так много, как у него; хозяин наблюдал зорко за гостями, и беда, если кто-нибудь из них неисправно осушал бокалы; хозяин хмурился, вставал с места, подходил к гостю, умолял выпить, и когда тот соглашался наконец исполнить просьбу, то адмирал испускал радостный крик. Совершенную противоположность адмиралу представлял канцлер граф Головкин, страшный скряга и потому угощавший сухо; в приемной комнате у него главное украшение составлял длинный парик, повешенный там только для вида, по тому что Головкин по скупости никогда не надевал его. Ни наружностию, ни характером не был на него похож ближайший товарищ его и враг, вице-канцлер Шафиров: Головкин был высокого роста и очень худ, Шафиров маленького роста и едва двигавшийся от толщины; он жил великолепно и отличался необыкновенно приятным обращением.
В ноябре 1718 года объявлено было, каким порядком должны были собираться ассамблеи; в этом объявлении говорится, что ассамблея, или вольное собрание, составляется не для одной только забавы, но и для дела, ибо тут можно друг друга видеть и обо всем переговорить, также слышать, что где делается. Хозяин того дома, где должна быть ассамблея, должен повестить, что каждому вольно к нему приходить, как мужеского, так и женского пола. Ассамблея ранее 5 или 4 часов не начинается, а далее 10 пополудни не продолжается. Хозяин не обязан гостей ни встречать, ни провожать ни потчевать, даже может и не быть дома; он обязан только очистить несколько покоев, приготовить столы, свечи, игры на столах, питье для тех, кто попросит. Каждый может приехать и уехать когда угодно, между назначенными часами. Всякий в ассамблее может ходить, сидеть, играть; вставанья, провожанья и другие церемонии запрещаются под штрафом великого орла (осушения огромного кубка), только при приезде и отъезде поклоном почтить должно. В ассамблею могут ходить с вышних чинов до обер-офицеров и дворян, также знатные купцы и начальные мастеровые люди; лакеям и служителям в те апартаменты не входить, но быть в сенях или где хозяин определит.
Петр женился на Екатерине в то время, когда прежние отношения его к компании рушились: одни дряхлели, умирали, других Петр должен был удалить от себя, должен был охладеть и к самому Данилычу; около царя образовалась пустота; тем сильнее он должен был привязаться к Екатерине. Петр до конца сохранял привязанность к человеку, который сделал для него много добра, хотя и говорили, что царь был ему обязан некоторыми дурными своими привычками: то был князь Борис Алексеевич Голицын; в 1713 году старик, страдавший подагрою и хирагрою, потерявший сына Алексея, был утешен царем: Петр прислал ему собственной работы
возило , или кресла, на которых больной мог ездить. Оканчивал свое поприще и знаменитый мальтийский кавалер, фельдмаршал Шереметев. Отношения к нему царя в последнее время любопытны: старик продолжал служить, хотя жаловался, что с ним обходятся не очень почтительно. В феврале 1716 года он писал Макарову: «За писание твое по премногу благодарствую, что содержишь меня в любви своей, за что тебе, государю моему, бог мздовоздаятель. Пожалуй, государь мой, уведоми меня, нет ли вящего на меня гневу его величества, а я от печали своей уже одна нога моя в гробу стоит и болезнь моя умножается, а паче же беспамятство великое пришло, и прошу вас, моего государя, научи меня по милости своей: велеть ли мне себя, больного, вывезть навстречу или ожидать указу, а я признаваю со всего на себя вящего гнева, ибо не имею ни единые литеры к себе от его величества и по чужим указам управляю, а не управлять не смею». Последняя жалоба на чужие указы относилась к тому, что фельдмаршал должен был двигать войска по письмам послов — Долгорукого из Варшавы и молодого Головкина из Берлина. В следующем году старик просил государя отпустить его в Москву для устройства своих дел. Ответа не было; Шереметев обратился к Макарову: «Просил я его царского величества о милосердии, чтоб меня пожаловал, отпустил в Москву и в деревни мои для управления, и чтоб успел я отделить невестку свою со внуком и прочими детьми, ибо показывает мне старость моя и слабость здоровья моего скоро отходить сего маловременного веку; о чем меня и внук мой зело просит, чтоб я его при себе отделил, також крайняя моя нужда: сколько лет не знаю, что в домишке моем, как поводится и в деревнях; чтоб я мог осмотреть и управить; ежели еще бог продлит веку моего, где жить до смерти моей и по мне жене моей и деткам. А как я управлю домишко свой и отделю внука, в то время домишко мой, где мне жить и умирать в царствующем граде Петере и как содержать московские деревни и дальние: а зимою бы нынешнею и на весну водою приготовил бы припасами и основательно б все мог управить, ежели б что от бога не зашло. А ежели б мне ныне прямо итить в Питербурх, я не имею себе пристанища, хоромишки, которые были мазанки, и о тех пишут ко мне, что сели, жить в них никоими мерами нельзя, запасов ничего не имею, також и фуражу ни на пять лошадей не обретается. Покорно вас, моего государя, прошу: подай мне руку помощи, чтоб по желанию моему его царское величество меня пожаловал». О том же писал он и к Головкину. Желанного ответа не было: Шереметев видел, что царь на него сердит; он уже имел с ним словесное объяснение в Данциге насчет своего поведения в Польше; теперь счел за нужное объясниться письменно. В сентябре 1717 года он написал Петру: «Понеже я при отшествии от Гданска вашего величества признал на себя гнев вашего величества за польские квартиры, где я стоял, и я о том при Гданску вашему величеству словесно доносил, только не мог исправиться и в тонкость вашему величеству донесть, сколько получено; а в Польше я рационы получал, как вашего величества указ состоит, а именно 200 рационов и, сверх того, для своего собственного пропитания и всего дома своего на кухню и на всякие нужды, так и на денщиков, а которых лошадей я по своему рангу в указанное число не имел, собрал чрез всю бытность в Польше с квартир по доброй воле и согласно с обывателями, а не иными какими своими нападками 8600 курант талеров; да через всю же бытность мою в Польше из своей воли и не для того, чтоб я интерес вашего величества ради своей пользы отпустил, подарили меня воевода познаньский цугом лошадей и коляскою да брат его, великопольский генерал, лошадью с седлом, против чего и я их по своей возможности дарил же, и тех их подарков я от вашего величества не утаил и устно доносил, и челобитчиков на меня нет и впредь быть не чаю. А ныне за таким вашего величества гневом прихожу в крайнее живота моего разрушение и с печали при самой смерти обретаюсь; и того ради не иным каким образом пред вашим царским величеством оправдать себя в том могу или извинение представить, токмо всепокорно прошу показать надо мною, рабом своим, свое милосердие, и то мое пред вашим величеством погрешение по сему моему нижайшему откровению, яко сам бог, всемилостивейше презрить, не дай мне безвременно без покаяния с печали умереть». В то же время князь Василий Лукич Долгорукий написал к царице Екатерине Алексеевне: «Умилосердися, всемилостивая государыня царица, для самого бога, над фельдмаршалом, в чем он погрешил пред его величеством, чтоб не учинено ему было на такой старости какого афронту, за все его службы показана была высокая вашего величества милость, хотя б то на нем было взято, что дерзостью своею получил. Истинно в такой он десперации, жалко на него смотреть, а у нас у всех по бозе надежда на ваше величество». Афронту учинено не было, но царь велел фельдмаршалу ехать прямо в Петербург, а не в Москву.