Данию также тщетно старались вовлечь снова в войну против Швеции, предлагая Дерпт и Нарву. Хлопоча повсюду на западе о прекращении опасной войны со шведом, царь еще сильнее должен был хлопотать на востоке, чтоб эта война не стала еще опаснее чрез присоединение к ней войны турецкой. Мы оставили русского посла Петра Толстого в Константинополе в 1705 году, когда ему удалось освободиться от стеснений, причиненных наветами турецкого посла, бывшего в Москве. После этого Толстой начал присылать успокоительные вести: «О начатии турками войны в какую-нибудь сторону вовсе не слышится, только султан очень прилежно собирает деньги, и то, как видно, чтоб удовольствовать янычар, боясь от них бунтов. Нынешний визирь никакого дела сделать не умеет, ни великого, ниже малого, и потому я теперь сижу без дела и ни о чем с министрами их говорить не могу; также и министры их, видя визирское нерассудство, ни в какие дела не вступают». В конце года Головин писал Толстому наставление — слушаться советов иерусалимского патриарха, посылать письма только через старых друзей, не отпускать в Москву греков, мастеровых людей и матросов, потому что они лживы. Толстой отвечал в январе 1706 года: «Советоваться с святейшим патриархом, ей, усердно рад, только б изволил подавать совет безбоязненно; письма посылать чрез старых друзей всеусердно желаю, но в то время, когда бываю в утеснении, опасаются они и не принимают и в нужные времена бегают, сыскать их негде, потому посылаю и через других, а когда мне бывает свобода, тогда приятели усердствуют изрядно. Греков отпускать к Москве не буду, потому что в самом деле от мала до велика все лгут и верить им отнюдь нельзя. Только прошу милости: если мне великий государь укажет еще в сих тягостях быть, то мне не занимать денег на мое пропитание невозможно, а занимать, кроме греков, не у кого. Ныне известно единому богу, в какой живу нужде; из соболей, присланных мне в годовое жалованье, до сего времени не продал ни одного и впредь их скоро продать не надеюсь, потому что, на мою беду, привезли нынешний год греки в Константинополь соболей больше пяти сот сороков да турки разгласили, чтоб соболей, кроме визиря и султана, никто не носил, и потому теперь соболей никто не покупает. Прошу милости, чтоб мне выдать жалованье деньгами в дом мой; особенно же милости прошу, умилосердитесь надо мною, сирым, для любви сына божия и для пресвятые богородицы, заступите милостию своею, чтоб меня, бедного, указал великий государь переменить: уже ныне строением божием и вашею верною к великому государю службою видится, что мирное состояние конечно утвердилось, и, кто ныне здесь ни будет, кажется, что может пребывать безопасен».
Чтоб приласкать полезного человека, заставить его служить без жалоб на важном и тяжелом месте, Петр написал Толстому собственноручно письмо: «Господин амбасадер! Письмо ваше мы благодарно приняли, на которое и о иных делах писал к вам пространнее господин адмирал. Что же о самой вашей персоне, чтоб вас переменить, и то исполнено будет впредь; ныне же, для бога, не поскучь еще некоторое время быть, больше нужда там вам побыть, которых ваших трудов господь бог не забудет, и мы никогда не оставим». Толстой пришел в восторг. «Паче достоинства моего убожества, — писал он Головину, — благоизволил его величество явить ко мне, последнейшему своему рабу, такую превеликую милость, за которую должен хотя бы и сто раз умереть, исполняя его величества повеление, и уже не только стужать челобитьем о перемене моей, ниже мыслить сего возмогу, хотя бы и до конца жизни моей быть мне в сих трудах; со всякою радостию, с веселым сердцем готов работать усердно и быть в странствии и бездомстве, и в том дерзновении уже вельми раскаиваюсь, что дерзнул принести о перемене моей рабское мое челобитье».
В апреле 1706 года опять произошла перемена визиря: новый визирь Али-паша, говорили, был человек добрый и разумный; принял он Толстого ласково. «Воистину, — писал Толстой, — зело убыточны частые их перемены, понеже всякому визирю и кегае его посылаю дары немалые, и пропадают оные напрасно, а не посылать невозможно, понеже такой есть обычай и так чинят все прочие послы».
С новым визирем Толстой не поладил по поводу ссор кубанских татар с донскими козаками. «Министры турецкие, — писал Толстой 4 августа, — о ссорах кубанских никакого определения до сего числа не сделали; много я с ними о том говорил, но визирь очень загордился и не только не хочет решить дела по правде, но и слов моих не слушает и ни на одно мое предложение не отвечает. Кажется, они так делают потому, что с нашей стороны татарам ни в чем не противятся, а известно, что народ турецкий неблагодарен, кто им уступает, того они больше презирают. К тому же проклятые волохи беспрестанно к Порте пишут, веселя ее, будто рати великого государя вконец побеждены шведами, и от этого турки еще больше гордятся; о похищенных людях и о всяких вещах, что взяли кубанцы, написать бы к крымскому хану не с прошением, но посуровее, чтоб не мыслили турки, что мы изнемогли и их боимся».
Скоро явилась новая причина к столкновению. Толстой дал знать, что приехал от крымского хана мурза Алей; с ним хан писал к Порте, что татары, живущие в русских областях, прислали к хану одного султанского сына и трех черных татар, и писал, что хотят из царского подданства выйти все и переселиться в Крым, потому что в России обижают их в вере, берут с них много денег и свадеб своих не могут они отправлять без русских попов; чтоб крымский хан прислал к ним на помощь войско, и они с женами и детьми выйти из Российского государства в Крым могут. Хан просил у Порты позволения дать требуемую помощь; визирь созвал совет, на котором муфти говорил, что по их закону надобно принять татар.
Все это было крайне опасно в конце 1706 года, когда Россия должна была поднять одна всю тяжесть шведского нашествия. Опять стали думать, как бы занять турок и отнять у них возможность соединиться с шведами против России; Толстой писал: «Премного я мыслил, как бы тайно побудить Порту на вступление в войну с цесарем? Не мог другого придумать, как согласиться тайно чрез переводчика с послом французским и чрез последнего внушать об этом Порте. Сначала стану говорить французскому послу: как жаль, что Порта подозревает царское величество в неприязненных к себе намерениях, не верит, что царское величество непременно хочет с нею сохранять мир, и не могу я один ее в том уверить, и желаю его помощи, потому что он Порте приятель, и пусть будет между мною и Портою тайно медиатором. Думаю, что он будет этому рад, ибо ему то и надобно, чтобы Порта со стороны царского величества ничего не опасалась и скорее бы к венгерскому делу пристала. Потом, когда он в дело вступит, можно ему внушить, что царское величество не будет мешать Порте управляться с прочими соседями, потому что теперь имеет дело с шведами; думаю, что он за это схватится крепко, и потом, посмотря, если будет надобно, можно сказать ему и появнее. И так надеюсь на бога, что к этому делу приступлю. А если бы французский посол и захотел кому-нибудь об этом объявить, хотя бы самому цесарю, — не поверят, зная, что он этого желает и потому затевает из своей головы. А самому мне говорить об этом Порте нет никакой возможности: во-первых, подумают, что мы нарочно хотим их занять, чтоб тем успешнее начать с ними войну; во-вторых, тотчас объявят об этом цесарю, потому что постоянно желают ссорить христиан. Мог бы я это сделать, подкупив ближних султанских и визирских людей, не ясно им открывая дело, подсылать с некоторыми приличными словами: однако и этого делать нечем, просят больших дач, а мне нечего давать, и опасаюсь, чтобы дача напрасно не пропала. Идут слухи, что венгры усиливаются против цесаря. Я подсылал к визирю одного его ближнего человека с вопросом: примут ли они венгров или не примут? Визирь отвечал, что есть пословица: когда неприятель войдет в воду до пояса, надобно ему подать руку и спасти его от потопления; когда войдет по грудь, дать ему волю делать что хочет, а когда уже взойдет по горло, тогда надобно его пригнесть и безопасно утопить. Нам теперь надобно смотреть, что будет делаться у венгров с цесарем».