Беспокойство русского двора относительно прусских курьеров объясняется известием Обрезкова из Константинополя, что 20 марта заключен дружественный и торговый договор между Пруссией и Портою. Несмотря на характер договора, он произвел в Петербурге очень неприятное впечатление, потому что мог ободрить подданных прусского короля, сделать его требовательнее при мирных переговорах и давал ему возможность держать в Константинополе открыто своего министра. Обрезков советовал своему двору остаться совершенно равнодушным к этому делу, ибо если будут с русской стороны сделаны какие-нибудь представления, то Порта может дать на них суровый ответ, что поведет к нарушению добрых отношений между двумя государствами. Совершенное молчание будет более соответствовать достоинству и могуществу русской империи, чем какие-нибудь представления, из которых Порта заключит, что договор ее с Пруссиею имеет важное значение в глазах императрицы, и это умножит только ее азиатскую гордость и величанье. Совет был принят, и последствия показали его пользу.
Угроза войною пришла не с юга, а с севера, и оттуда, откуда менее всего ее ожидали. 11 июля в 9 часов утра приехал к канцлеру датский чрезвычайный посланник граф Гакстгаузен и объявил, что ему велено от короля сделать русскому двору словесное и дружественное внушение, что так как его датское величество с сожалением принужден видеть, как мало великий князь всероссийский и герцог шлезвиг-голштинский оказывает склонности к полюбовной сделке в своих распрях с короною датскою и продолжает пребывать в прежнем своем недоброжелательстве к Дании, от которого последняя в рассуждении будущего времени не может никогда быть в безопасности, то его величество по необходимой нужде в последний раз требует скорого и категорического на представления свои ответа, поручивши в противном случае посланнику своему объявить формально, что его датское величество будет уже почитать великого князя явным себе неприятелем и потому станет принимать меры свои против как его высочества, так и Российской империи. Канцлер отвечал, что угрозы употреблены совершенно некстати и русский двор их не испугается.
Действительно, коллегия Иностранных дел получила такой рескрипт: «Ошибается датский двор, если от своих угроз ожидает желаемого действия. Ошибается не потому, чтоб мы почитали эти угрозы одними пустыми словами, вовсе нет! мы предполагаем, более того, на что, быть может, сама Дания отважится; мы уже воображаем себе, что она вступила с неприятелями нашими в тесный союз, отважилась наконец испытать свои силы, которыми столько лет парадировала и которыми друзей и соседей своих то манила, то тревожила. Мы не презираем ее сил; но, чем важнее опасность и существеннее, тем больше мы поставим себе в славу и тем больше найдем способов защищать утесненную невинность и честь и значение нашей империи. Но так как много уже пожертвовано нами для утверждения спокойствия на Севере, то и теперь не хотим удовольствоваться теми стараниями, которые употреблены были нами до сих пор для сохранения дружбы с датским двором, а следовательно, и тишины на Севере. Мы хотим с нашей стороны сделать все, что может или отвратить разрыв с Даниею, или неоспоримо доказать всему свету, что не от нас зависело предупредить бедствия там, где страсть превозмогает над справедливостию и самым здравым рассудком. Поэтому мы присоветовали его высочеству великому князю благополучие земель его предпочесть справедливому негодованию и не только не прерывать переговоров с датским двором, но по возможности и облегчать их. И сами намерены мы, употребляя наше посредничество, прилагать все старание, чтоб согласить толь различные интересы и справедливым удовлетворением обеих сторон недоверки и подозрения превратить в доброе согласие. Поэтому мы ласкаем еще себя надеждою, что дело не дойдет ни до какой печальной крайности. Однако, чтоб не усыпить себя надеждою, повелеваем нашей коллегии Иностранных дел нашему министру в Копенгагене Корфу предписать, чтоб он содержание этого рескрипта сообщил тамошнему двору прочтением как бы экстракта из депеши, прибавив, что хотя выражения рескрипта не очень ласкательны, но в точности изъясняют прямые наши намерения, да притом и сам датский двор употребил невеликую умеренность в выражениях; далее прибавил бы, что если датский двор начнет каким-нибудь образом приводить в действие свои угрозы или нарушит настоящий свой нейтралитет и даст малейшую помощь нашим неприятелям, то он, Корф, имеет в запасе указ тотчас оставить тамошний двор; пусть он немедленно едет в Гамбург и там ожидает дальнейшего нашего указа. Это мы предписываем в том чаянии, что Дания уже приняла свои меры, и потому, с какою бы твердостью ей говорено ни было, ничего этим испортить уже нельзя. Но так как может случиться и противное нашему чаянию, а именно что датский двор жалеет уже о сделанных им угрозах или вследствие какого-нибудь счастливого для союзников события пришел на другие мысли, то на такой случай надлежит Корфу предписать, чтоб он не читал датскому двору этого указа, но объявил бы, что так как с нашей стороны не подано датскому королю ни малейшего повода к жалобам и не видим мы, по какому праву мог бы датский король признавать великого князя явным себе неприятелем, разве потому только, что великий князь неохотно уступил бы такую землю, которая принадлежит ему по всем правам, то и не могли мы увериться, чтоб данные графу Гакстгаузену указы были точно таковы, как он их предъявил, почему и не хотели подробно отвечать на них».
Датский двор изъявил умеренность и стал только хлопотать о том, чтоб союзники России взяли на свою медиацию полюбовное решение голштинского дела. Но союзники, естественно, стояли за Россию и не хотели усложнять свои отношения голштинским вопросом; сама Англия объявила, что не примет участия в этом вопросе.
Выстрел был сделан понапрасну, потому что Россия не испугалась, а исполнить угрозу — на это датский двор не мог решиться в то время, когда единственный государь, могший поддержать Данию, Фридрих II, находился в отчаянном положении, покидаемый единственною союзницею своею Англиею; надежды, которые князь Голицын соединял с выходом Питта из министерства, исполнялись: Бют действовал явно против прусских интересов. После Кунерсдорфа Фридрих II уже не мог поправиться. Он должен был переменить наступательную войну на оборонительную, но и для этой недоставало более средств, страна была запустошена, войско потеряло дух, лучшие офицеры были побиты или взяты в плен; Фридрих сам говорил, что войско его уже не то, каким было в начале войны, годится только для того, чтоб пугать им издали неприятеля. Фридрих видел ясно, что враги его хотя медленно, но достигают своей цели, что борьба для него становится невозможною; но как прекратить ее? Миром, какого требуют они, — честным для них и позорным для него, согласиться на раздробление того, что было собрано, сплочено с такими усилиями, потерять Силезию, Померанию, саму Пруссию, ту область, по которой он был королем, из прусского короля стать опять только бранденбургским курфюрстом? — с этою мыслию, разумеется, Фридрих не мог помириться, и другая мысль — о том, чтоб уйти от позора насильственною смертию, все глубже и глубже западала в его голову.
Положение Фридриха становилось тем опаснее, что на будущий год нельзя было рассчитывать на медленность движений русской армии и бестолковость действий последнего главнокомандующего — Бутурлина. Это был четвертый главнокомандующий в пять лет войны, и все четверо отличались одним характером и одинаким способом действий. Все четверо достигли важных военных чинов по линии , все четверо не имели способности главнокомандующего; они шли медленно на помочах конференции, двигались в указанном направлении: встретят неприятеля, выдержат его натиск, отобьются, а иногда после сражения увидят, что одержали великую победу, в пух разбили врага; но это нисколько не изменит их взгляда на свои обязанности, нисколько не изменит их способа действий, не даст им способности к почину; они не сделают ни шагу, чтоб воспользоваться победою, окончательно добить неприятеля, по-прежнему ждут указа с подробным планом действий. А тут еще сильное искушение — австрийцы с каким-нибудь Дауном-кунктатором! Мы бились и разбили неприятеля, а что же австрийцы? Пусть теперь они бьются, пусть и добьют неприятеля, мы им не будем завидовать, нам надобно отдохнуть, позаботиться о главном — о сохранении победоносной армии ее император. величества, о сохранении приобретенной ее оружием славы, и как только придет обычное известие, что грозит недостаток провианта и фуража, то и начинается движение назад, к заветным берегам Вислы, к магазинам. Вот почему историк, внимательно изучивший весь ход прусской войны, не станет повторять слуха, пущенного из французского посольства в Петербурге, что Апраксин отступил к границам после победы, потому что получил от Бестужева известие о болезни императрицы; а все преемники его по каким письмам делали то же самое? Тут не было и тени военного искусства, военных способностей и соображений; война производилась первобытным способом: войско входило в неприятельскую землю, дралось с встретившимся неприятелем и осенью уходило назад. В Петербурге в конференции хорошо понимали это и писали: «Прямое искусство генерала состоит в принятии таких мер, которым бы ни время, ни обстоятельства, ни движения неприятельские препятствовать не могли». Но этому искусству ни Апраксину, ни Фермору, ни Солтыкову, ни Бутурлину нельзя было выучиться из присылаемых к ним рескриптов.