Сальдерн в глубоком официальном молчании доживал последние дни в Варшаве. Поляки видели в нем падшее величие и потому обратили все свое внимание на Бибикова. Сальдерн не утерпел и послал к Панину донос на главного военного начальника. «Поведение Бибикова, — писал он, — вовсе не соответствует русской системе. Король, его братья и дядья поймали егоза слабую сторону: им управляют женщины, жена маршала Любомирского, гетмана Огинского и другие подставленные королем, чтоб не дать ему прийти в себя. Чарторыйский-канцлер, эта старая лисица, вызвал с тою же целию из Литвы дочь Пршездецкого. Бибиков делает все, что эти люди внушают ему посредством женщин; ему не дают ни одного дня отдыха, чтоб он мог опомниться: то охота, то загородная прогулка, то бал, развлечения всякого рода, сопровождаемые самою низкою лестью и угодничеством со стороны поляков, держат его в цепях. Он не пропускает ни одного вечера у госпожи Огинской, бывать у которой генерал Веймарн запретил русским офицерам по причине поведения ее мужа и фамилии и по причине азартной игры. Но теперь все позволено. Бибиков забывается до такой степени, что преследует всех тех, которых ненавидят Чарторыйские и брат короля. Судите, сколько случаев имеет войсковой начальник притеснять, кого захочет. Я употреблял все средства для удержания его от этого и иногда успевал, особенно когда обращался к нему письменно: он боялся, что отошлю копии ко двору. У него нет секрета, как скоро найдено средство возбудить его тщеславие. Лень, которая берет начало в образе его жизни, останавливает движение дел; часто случается, что более 60 приказов по осьми дней лежат без подписи».
Но подобные донесения теперь вредили только самому Сальдерну. Он отправился в Польшу, по крайней мере по общему мнению, как друг, как самый близкий человек к первенствующему министру графу Панину, а возвращался в Петербург далеко не с таким значением. Недаром ему не хотелось ехать в Варшаву. Он имел славу искуснейшего дельца, и, чем сильнее были возбуждены надежды отправлением его в Польшу, надежды, что он успеет уладить тамошние дела, тем опаснее было потерять прежнюю репутацию неуспехом действий; а неуспех должен был казаться Сальдерну очень и очень возможным, особенно когда дело уже делалось с другого конца и делал его король прусский. Мы видели столкновение Фридриха II с Сальдерном по поводу Северной системы, после чего прусский король почтил русско-голштинского министра своею ненавистию, которая не могла уменьшиться от борьбы Сальдерна в Копенгагене против прусского влияния. Сальдерн, разумеется, платил Фридриху тем же чувством. Когда он был назначен и Варшаву, то прусский король выразился о нем так в разговоре с фан-Свитеном: «Это человек заносчивый, упрямый, самолюбивый, думающий о себе Бог знает что». Но если Фридриху могло не нравиться присутствие Сальдерна в Варшаве, то еще более не должно было ему нравиться присутствие его в Петербурге в самое важное время, когда решался польский вопрос; понятно, как выгодно было для прусского короля, чтоб в это время при первенствующем русском министре не было человека, враждебного Пруссии, твердившего, что ввиду сдержания последней необходимо сближение с Австриею. Действительно, нельзя не заметить, что с отъездом Сальдерна Панин все более и более уступает прусскому влиянию; и есть известия, что отсутствием Сальдерна искусно воспользовались в Берлине. Английский посланник в Петербурге Гуннинг доносил своему двору, что прусский король, давно заметив в графе Панине сильнейшее тщеславие, постарался питать эту страсть так искусно, что сделал первенствующего министра полным своим приверженцем. Подарки хотя и незначительной ценности, но частые и всегда сопровождаемые собственноручными письмами, наполненными самыми лестными выражениями, достигли цели, заставили Панина смотреть на каждое дело согласно с видами его прусского величества; Панин чуть не обожает Фридриха II. Но если так, то легко понять, как Панин должен был смотреть на своего старого друга Сальдерна, который остался при прежних своих чувствах к прусскому королю и не упускал случая высказывать эти чувства, что было хорошо известно Панину явными и тайными путями. Мы видели, что Сальдерн сам передал Панину разговор свой с Млодзеевским, где выставил Фридриха II как государя, более всех пользующегося польскою смутою. Но в других случаях он выражался еще яснее и сильнее. Жерар доносил из Данцига от 6 мая: «Царица чувствует неловкость своего положения и желает, чтоб другие государства восполнили ее бессилие, разрушивши проекты прусского короля. Этот образ мыслей Екатерины II подтверждается словами Сальдерна, которые он с некоторого времени повторяет, именно что король прусский обманул его государыню». Сальдерн позволил себе сказать городовому секретарю Данцига: «Императрица вовсе не одобряет видов короля прусского, но великая нужда в мире заставляет ее закрыть глаза и согласиться на исполнение плана этого государя». Мало того, Сальдерн поручил секретарю предложить магистру присоединиться к городам Торну и Эльбингу и просить или совершенной независимости, или возможности оставаться под покровительством польского короля. Австрийский уполномоченный в Варшаве барон Ревицкий доносил своему двору, что Сальдерн решительно порицает действия первенствующего русского министра. «Без самого тесного союза между Россиею и Австриею, — говорил Сальдерн Ревицкому, — прусский король удалит оба императорские двора на задний план и сам получит важнейшие выгоды». По свидетельству того же Ревицкого, Сальдерн хотел сломить значение магнатов в Польше и некоторым образом уравнять имущественные отношения между частными лицами: он думал помирить народное большинство с разделом Польши надеждою освобождения от притеснений, какие оно терпело от своих соотечественников. Но Панин не согласился на это.
Преемником Сальдерна в Варшаву назначен был действительный камергер барон Штакельберг. По поводу этого назначения английский посланник писал своему министерству: «Так как здесь ничего не делается без совета короля прусского, то лицо, назначенное на место г. Сальдерна, было избрано согласно с его мнением, ибо его гибкий и применяющийся к обстоятельствам характер, по словам его прусского величества, идет к этому посту более, чем характер его предшественника». Мы знаем одно, что Штакельберг поехал с сильными предубеждениями против своего непосредственного предшественника.
В инструкции Штакельбергу, подписанной 11 августа, так объяснялись побуждения, заставившие Россию приступить к разделу польских владений: «Небезызвестно вам, что на польские дела и вследствие их происшедшую войну между Россиею и Турциею совершенно разно смотрели два двора — венский и берлинский. Первый находился в тесном союзе с Франциею, которой политика, всегда противоборствующая политике русской при всех дворах, усиливала и подкрепляла польские мятежи людьми, и деньгами, и воплями своими, и интригами, при помощи больших денег заставила Порту объявить России войну. Подчиняясь влиянию такого союзника, венский двор и сам благоприятствовал конфедератам, давая им убежище в своих землях; не меньше доброжелательства оказывал он Порте. Прусский король, напротив, верно исполнял обязательства союзных договоров, платил субсидии, удерживал на границах шайки конфедератов, внимательно наблюдал за поступками австрийского дома, показывая всегда готовность уведомлять о них своего союзника. Среди двойных забот России в войне с Портою и польскими мятежниками венский двор признал, что нашел удобный случай заплатить себе собственными руками за доброжелательство, оказанное им как Порте, так и конфедератам, и, не прикрывая своих поступков никаким правом или предлогом (?), овладел землями Ципса. Чем меньше русский и берлинский дворы оказали явного внимания к этому движению, тем более подвергли они его обсуждению во внутренности Кабинета, совещаясь друг с другом, как приспособить к этому явлению собственные меры. Надобно было признать одну из мер: или явно протестовать против поступка Австрии, завести переговоры, чтоб принудить венский двор отступиться от захваченной им земли, в случае неуспеха переговоров воспротивиться вооруженною рукою, вступить в войну с Австриею, или поступить одинаково с венским двором, предъявить и с своей стороны претензии на известные польские земли. Так как для равновесия, наблюдаемого между тремя дворами, требовалось, чтоб они или ничего не приобретали от Польши, или чтоб каждый получил одинаковое приращение, то здравая политика предоставляла на выбор одну из двух мер, и ее в-ству осталось принять в уважение, которая из них более может подать способов к скорейшему успокоению Польши и сходнее с правосудием. Императрица не должна была долго колебаться в своем решении. Новая война с державою, граничащею с Польшею на таком большом протяжении земли, служила новою пищею для польских возмущений, и, таким образом, успокоение Польши отдалялось на все время этой новой войны. Императрица подвергала государство свое убыткам и опасности, и за кого? За нацию, для которой она в продолжение стольких лет понапрасну жертвовала величайшим числом людей и денег! За нацию, которая за услуги, благодеяния и бескорыстие платит самою явною неблагодарностию, которая не только вела против нее открытую войну, но еще возбудила против нее неприятеля, опаснейшего для ее государства! Другая сторона дела, наоборот, представляла дружественное содействие трех держав для умиротворения Польши, для решения всех вопросов, которые рано или поздно могли возжечь войну между тою или другою из них и республикою; для сокращения границ последней, чтоб дать ей положение, более сообразное с ее конституциею и с интересами ее соседей, наконец, для самого главного, для сохранения мира в этой части Европы. Взвесивши все эти соображения и принявши решение, императрица занялась средствами для приведения его в исполнение».