Выбрать главу

Еще более ярко это самое свойство,- продолжает Вернадский,проявляется в том еще не законченном движении, которое идет сейчас в нашем народном самосознании - в понимании нашего творчества в живописи и в зодчестве... В этом проникновении в художественную старину выявилась перед нами совершенно почти забытая, во всяком случае совершенно не осознанная полоса огромного народного художественного творчества. В русской иконописи и в связанном с ней искусстве открылось явление, длившееся столетия (от XII до XVII века),- расцвет великого художественного творчества, стоящий наряду с эпохами искусства, мировое значение которых всеми признано. Перед нашими удивленными взорами открывается великое творчество того же порядка, как и русская литература, совершенно забытое, восстанавливаемое и оживляющееся, как в эпоху Возрождения из земли возвращалось в своих остатках античное зодчество и скульптура" (цит. соч., с. 313-314).

Итак, В. И. Вернадский усматривает "удивительные", "небывалые" черты "истории нашего народа" в том, что даже величайшие достижения осознаются с большим или же громадным (в несколько столетий!) запозданием, да еще и чуть ли не по инициативе извне, с Запада... Этот тезис о "небывалом" - то есть не свойственном ни одной стране, кроме России,- запаздывании в осознанности собственных достижений или даже необходимости "восстанавливать", "возрождать" как бы умершие, ушедшие в "землю" ценности вроде бы можно оспорить.

В. И. Вернадский сослался на, по-видимому, первый пришедший ему на ум пример - высказывания литературоведческого сподвижника Чернышевского, П. П. Пекарского (1827-1872). Но Пекарский в своем понимании места русской литературы в мировой, конечно же, опирался на суждения Белинского, который писал, например, в 1840-х годах:

"Всемирно-исторического значения русская литература никогда не имела и теперь иметь не может... И потому нам должно пока отказаться от всяких притязаний сравнивать и равнять русскую литературу с французскою, немецкою или английскою... Наша литература исполнена большого интереса, но только для нас, русских". Тогда же Белинский утверждал, что "Жорж Занд имеет большое значение и во всемирно-исторической литературе, не в одной французской, тогда как Гоголь, при всей неотъемлемой великости его таланта, не имеет решительно никакого (курсив Белинского.- В. К) значения во всемирно-исторической литературе и велик только в одной русской, что, следовательно, имя Жорж Занда безусловно может входить в реестр имен европейских поэтов, тогда как помещение рядом имен Гоголя, Гомера и Шекспира оскорбляет и приличие и здравый смысл..."

Поскольку Белинский для нескольких поколений русских людей был непререкаемым авторитетом, его приговоры могут рассматриваться как доподлинное выражение "национального самосознания". Однако ведь само это рассуждение Белинского о Гоголе являло собой, как известно, остро полемический ответ на посвященную Гоголю статью славянофила Константина Аксакова и, следовательно, уже в 1840-х годах высшая ценность творчества Гоголя так или иначе осознавалась в России (ныне всемирное признание этого творчества очевидно).

Вернадский отметил, что "новая русская литература вскрылась в своем значении лишь на памяти живущих людей (он, несомненно, имеет здесь в виду и самого себя.- В. К.). Пушкин выявился тем, чем он был, через несколько поколений после своего рождения". Вероятнее всего, Вернадский считал решающим моментом этого "выявления" согласно воспринятую самыми разными людьми Пушкинскую речь Достоевского, прозвучавшую в 1880 году, когда самому Вернадскому было восемнадцать лет.

Но уместно напомнить, что еще в 1827 году (когда Белинский был пензенским гимназистом), сразу после появления в печати сцены ("Ночь. Келья в Чудовом монастыре") из "Бориса Годунова" - одного из первых подлинно зрелых пушкинских творений,- Дмитрий Веневитинов писал:

"Эта сцена, поразительная по своей простоте и энергии, может быть смело поставлена наряду со всем, что есть лучшего у Шекспира и Гете". С явлением же творения в целом "не только русская литература сделает бессмертное приобретение, но летописи трагической музы обогатятся образцовым произведением, которое станет наряду со всем, что только есть прекраснейшего в этом роде на языках древних и новых".

Мнение Веневитинова безусловно разделяли и другие "любомудры" - братья Киреевские, Владимир Одоевский, Погодин, Тютчев, стремившийся определить в 1836 году, "отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами" (среди коих числились тогда ни много ни мало Мюссе, Ламартин, Альфред де Виньи, Беранже, Жерар де Нерваль, Барбье и сам Гюго...). Впрочем, еще в 1831 году крупнейший тогда русский мыслитель Чаадаев сказал о Пушкине: "...вот, наконец, явился наш Дант".

Словом, есть вроде бы основания усомниться в правоте Вернадского, утверждавшего, что в России "совершался и совершается огромный духовный рост, духовное творчество, не видные и не осознаваемые ни современниками, ни долгими поколениями спустя".

Вернадский, в частности, выразил удивление по поводу того, что "в расцвет творческого выявления Толстого" Пекарский (и, конечно, вовсе не только он) продолжал полагать, что русская литература не имеет никакого мирового значения и "ее история не может изучаться в одинаковом масштабе с историей великих мировых литератур". Но ведь именно в то самое время, сразу же после завершения печатания "Войны и мира", Николай Страхов, подводя итог своим глубоко содержательным размышлениям о толстовской эпопее, совершенно верно утверждал, что она "принадлежит к самым великим, самым лучшим созданиям поэзии, какие мы только знаем и можем вообразить. Западные литературы в настоящее время не представляют ничего равного и даже ничего близко подходящего..." То есть современник, даже прямой ровесник Толстого, дал оценку, которая теперь является общепринятой!