Выбрать главу

В этом направлении продвигается и Вс. Крестовский, пытаясь не только описать, но и с определенной точки зрения истолковать и объяснить события 1861–1863 годов (проведение реформы 19 февраля, крестьянские волнения, борьбу революционных демократов, майские пожары 1862 года в Петербурге, наконец, польское восстание), вскрыть «тайные пружины» этих событий. Старые приемы давали простор для преподнесения всякого рода домыслов под прикрытием внешнего правдоподобия и сюжетной занимательности.

Внешне Крестовский стремится быть объективным и историчным. Он, не смущаясь, делает своего героя Хвалынцева[154] очевидцем жестокой расправы с крестьянами в деревне Высокие Снежки (наподобие расстрела крестьян в селе Бездна), он вводит его в демократические кружки, сталкивает с историческими личностями (например, с Василием Свиткой; под этим именем скрывается известный деятель восстания 1863 года — Константин Калиновский). На сцену выводится даже фигура пресловутого Муравьева (Вешателя). Именно он выполняет роль «доброго гения», который дает возможность Хвалынцеву окончательно выбраться из омута «злобной интриги» поляков и вернуться в лоно официальной благонамеренности и тихого семейственного счастья с девицей Шестовой.[155] Наконец, как заправский хронист, Крестовский «документирует» свои домыслы подборкой цитат из герценовского «Колокола», из либеральноохранительной прессы 60–х годов (ср., например, тенденциозное описание чтения Чернышевского о Добролюбове в Пассаже, позаимствованное из реакционной газеты Н. Ф. Павлова «Наше время» за 1862 год). Конечно, эта «добросовестность историка» у Крестовского чисто фиктивная. Он либо подбирает документы с явно тенденциозным освещением событий (как указанные отрывки из газеты «Наше время» или «свидетельства» либеральной и реакционной печати 60–х годов о том, что виновниками майских пожаров являлись поджигатели из нигилистов), либо прибегает к натяжкам и произвольным толкованиям (так, приводя подлинные признания Герцена в том, что Ворцель помогал ему организовать в Лондоне типографию, Крестовский этим клеветнически «доказывает», будто бы Герцен был польским агентом).[156]

Итак, история, превращенная в цепь тайных интриг и авантюристических приключений (Крестовский не удерживается и выводит на сцену даже «варшавские трущобы»); произвольное совмещение чисто романической интриги с политической; явно тенденциозное освещение исторических событий, взятое из реакционно — охранительной печати; приемы исторического романа старого типа, основывающегося на теории официальной народности, но приспособленного к новой, антинигилистической теме, — вот что такое «Кровавый пуф» Крестовского.[157]

Сравнение второго антинигилистического романа Лескова, «На ножах», с первым, «Некуда», обнажает также очень симптоматичную эволюцию жанра. В «Некуда» наряду с Белоярцевым, Пархоменко и другими чисто отрицательными персонажами, рядом со смешной и недалекой нигилисткой — девицей Бертольди стояли и чистые жертвы и герои нигилизма — Лиза Бахарева и Райнер. В романе «На ножах» дело обстоит иначе. Здесь, в сущности (если не считать убежденной в правоте «дела» девицы Ванскок, своеобразной, но близкой вариации образа Бертольди), только и есть один настоящий нигилист — провинциальный отставной майор Форов. Но как раз этот, по убеждению Лескова, единственный «порядочный» нигилист занимает совершенно особое положение: он держится «про себя» демократических и материалистических убеждений, народ любит и в бога не верует, но стоит совершенно в стороне от «партии», ни в какие кружки не входит, ни в каких выступлениях участия не принимает. Да и этого «истинного» нигилиста автор обрекает на «обращение». Под влиянием его друга — идеального священника отца Евангела, этого «поэта в рясе», колеблется и рушится атеизм Форова.

вернуться

154

Как и в большей части исторических романов 30–х годов, романический герой Крестовского является не действительным героем событий, а лишь их невольным спутником и свидетелем. Хвалынцев попадает случайно в самый водоворот событий и при этом не в тот лагерь, где ему, по свойствам его натуры, быть надлежит. Он вовлекается в демократическое движение, оказывается невольным орудием в руках польских повстанцев. Его вечные колебания, борьба между долгом верноподданного и роковым чувством к «демонической» полячке Цезарине — все это обычные черты героя исторических романов 30–х годов. Хвалынцев живо напоминает Юрия Милославского, так же как таинственная и трагическая фигура Свитки— Калиновского приводит на память черты Владимира — героя романа Лажечникова «Последний новик». Как герой этого типа, Свитка отличается вездесущностью и всеведением, постоянными перевоплощениями, сменой масок и т. д.

вернуться

155

Помимо прямого «портретирования», Крестовский прибегает, как это ранее делал Лесков, и к памфлету, к карикатурному изображению легко угадываемых исторических лиц. Так, в образе Полоярова читатель тех лет мог признать злобную карикатуру на Слепцова. В ряде персонажей под прозрачными именами Крестовский попытался вывести своих бывших знакомцев по редакции «Русского слова» (например. Лука Благоприобретов — это Г. Е. Благосветлов, князь Самово — Неплохово — граф Г. А. Кушелев — Безбородко, издатель «Русского слова», и т. д.). Нужно заметить, что Крестовский при изображении русских демократов и польских повстанцев комбинирует прямое окарикатуривание с более тонкими приемами клеветнического опорочивания. Так, Свитка — Калиновский изображен как личность явно незаурядная, самоотверженная, преданная делу, а вместе с тем все‑таки вводится компрометирующий его мотив растраты денег.

вернуться

156

Эти приемы мнимого документирования будут затем достаточно широко применяться романистами «Русского вестника», например в романах Б. Маркевича, в антинигилистическом сборнике рассказов А. Дьякова (Незлобина) «Кружковщина» (1879) и т. д.

вернуться

157

Приемы исторического романа 30–х годов нашли свое применение и в исторических романах 60–70–х годов, особенно в романах, написанных с монархическо- охраяительных позиций. Они могут быть отмечены уже и в «Князе Серебряном» А. К. Толстого, а позднее в романах Е. Салиаса и др. В. Крестовский позднее и сам обращался к историческому роману как повествованию о событиях более далекого прошлого (см. его повесть из времен Павла I «Деды»).