Еще и еще раз наступала весна… Каждый год пробуждает она в душе арестанта забытую сладкую боль, муки надежды и отчаяния.
жалуется тюремная песнь, сложенная, по всей вероятности, не в иную какую, а именно в весеннюю пору:
И горькой иронией над самим собою, бесконечно трогательной скорбью звучит это обещание певца пойти в монахи, когда следующие за тем строки песни, меняя не только размер, но и смысл стиха — в отчаянии раскрывая, так сказать, все свои карты — говорят:
Лихой песенник Ракитин прибавлял, бывало, к этой песне еще один стих, которого другие тюремные певцы не знали…
…Арестанты были мрачны, сердиты и до того грозно-молчаливы, что я остерегался даже обращаться к ним с какими-либо вопросами; настроение у всех было тягостное, подавленное, точно в присутствии покойника. О песнях в такое время забывали и думать, и только молотки нервно и упрямо продолжали свою однообразную щелкотню. Под могучими ударами настоящих бурильщиков без конца и без передышки раздавалось напряженное, гневное «тук! тук! тук!». У меня, напротив, выходило унылое, минорное «тук да тук! тук да тук!» — и под эти минорные звуки сама собою складывалась грустная песня:
Как и многие другие оказавшиеся в неволе интеллигенты, Якубович периодически был вынужден развлекать уголовников, по выражению арестантов другой эпохи, «тискать романы», т. е. пересказывать им вкратце известные литературные сюжеты (желательно приключенческого характера) или читать подходящие «аудитории» стихи.
«…Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл „Братьев-разбойников“, — „ностальгировал“ мятежник. — Все немедленно стихло. Я начал:
— Это про нас! — закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.
При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:
он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.
— Это как я же, значит, на Олекме с Маровым действовал! — закричал он. — Знай наших!
Такого сюрприза я, признаюсь, положительно не ожидал.
Мне стало совестно и за себя и за Пушкина…
Больше всего за себя, конечно, за то, что я выбрал для первого дебюта такую неудачную вещь, не сообразив, с какой аудиторией имею дело. Я хотел было остановиться и прочесть что-нибудь другое, но поднялся такой гвалт, что я принужден был окончить „Братьев-разбойников“. На шум явился, однако, надзиратель.