Выбрать главу

Почти всякий каторжанин знает, и чаще прочих поется очень милая песня:

«Вечерком красна девица…»

Песня тоже нравится из-за припева. И помню одного паренька — он попался за какой-то глупый грабеж — как он пел это «тяга, тяга, тяга, тяга!» Всем существом своим пел. Раскраснелся весь, глаза горят, на лице «полное удовольствие»: словно и впрямь видит знакомую, родную картину.

…Но все эти песни поются только молодой каторгой — и вызывают негодование стариков:

— Ишь, черти! Чему обрадовались!

Особенно, помнится, разбесила одного старика песня про девицу, которая «гусей домой гнала». Припев «тяга, тяга» приводил его прямо в остервенение.

— Начальству жалиться буду! Покоя не даете, черти! — орал он. А это угроза на каторге необычная.

— Да почему ж тебе, дедушка, так эта песня досадила? — спрашиваю.

— А то, что не к чему ее играть.

И, помолчав, добавил:

— Бередит. Тьфу!

Бог весть, какие воспоминания бередили в душе старого бродяги эти знакомые слова: «тяга, тяга».

Из специально тюремных песен из Сибири на Сахалин пришли немногие. Если в тюрьме есть 5–6 старых «еще сибирских» бродяг, они под вечерок сойдутся, поговорят о «привольном сибирском житье»:

— «Сибирь — матушка благая, земля там злая, а народ бешеный!»

И затянут под наплывом нахлынувших воспоминаний любимую бродяжескую: «Милосердные наши батюшки»… Поют, и вспоминается им свобода, беспредельная тайга, «саватейки», «бешеный», но добрый сибирский народ.

А сахалинская каторга, не знающая ни Сибири, ни ее отношения к каторге, смеется над ними, над их воспоминаниями, над их песней.

…Есть еще излюбленная «сибирская» песня, которую время от времени затягивает каторга:

…От Ангары к устью моря Вижу дикие скалы, — Вдруг являются, как тени, По утесам дикари. Дикари, скорей, толпою С гор неситеся ко мне, — Помиритеся со мною: Я ваш брат — боюсь людей…

Когда эту песню, рожденную в Якутской области, поет каторга — от песни веет какою-то мрачною, могучею силой. Сколько раз я жалел, что не могу записать мотивов этих песен!

Интересно было бы записать напев и этой, когда-то любимой, а теперь умирающей каторжной песни:

Идет он усталый, и цепи гремят, Закованы руки и ноги. Покойный и грустный он взгляд устремил По долгой, пустынной дороге… Полдневное солнце бесщадно палит, Дышать ему трудно от боли, И каплет по капле горячая кровь Из ран растравленных цепями…

Эта песня — отголосок теперь упраздняемых «этапов».

И пела мне каторга свою страшную песнь, которую я назвал бы «гимном каторги». Что за заунывный, как стон осеннего ветра, мотив. Всю душу, истомившуюся тоскою по родине, вложила каторга в этот напев. И когда вы слышите эту песню, вы слышите душу каторги.

…Кабы весть подать да отцу рассказать Про то, что со мною случилося На чужой на той сторонушке… Я не вор ведь был, не убивец, Но послали меня, добра молодца, Попроведать каторги, распроклятой долюшки. На чужой на той сторонушке Больно тяжко ведь жить! Эх, невеста моя!.. А ты, матушка! Позабыла меня, словно сгинул я. Но ведь будет пора, и вернусь снова я, За все беды и зло уж я вам отплачу, — Будет время, вернусь… Ты о том подай, жавороночек, Подай весточку — ты подай, подай!..

Мне пели ее в тюрьме под вечер, после поверки. Пели все. Здоровый парень, сидя на нарах и глядя куда-то вверх, покрывал хор своим заливным тенором и уныло выводил про жавороночка, пел про обиду и месть, словно мечтал вслух. А из темных углов неслось это надрывающее душу:

— Ты подай, подай…

Унылое, безнадежное. Горло себе перерезать можно, слушая такое пение.

Но все эти песни, в Сибири рожденные, на Сахалин привезенные, как я уже говорил, не любит каторга. Они «бередят». И если уж петь — она предпочитает другие, — «веселые». Их нельзя передать в печати. И что это за песни! Это даже не цинизм… Это совсем уж черт знает что: бессмысленнейший набор слов, из сочетания которых выходит что-то похожее на неприличные слова.

Вот вам что поет каторга. Говорят, что песня — это «душа народа».

И каторга поет песни, от которых то веет сентиментальностью, этим «суррогатом чувства», который часто заменяет у людей настоящее чувство, то вечно ноющей раной — тоскою по родине, то злобой, то пережитыми страданиями, то напускным «куражом», то цинизмом и каторжной «оголтелостью».