В еще большей степени это относимо к истории советского литературоведения. Помимо традиционных факторов социального функционирования, «разводивших» критику и литературоведение (теорию и историю литературы), литературная наука в СССР формировалась в противостоянии идеологии, которой была заражена вся текущая публичная культура, фактически объявленная профанной и недостойной интереса идеологизированной не-культурой. Это видно уже у формалистов, но в московско-тартуском структурализме подобная установка стала программной. В своей попытке «провести невидимую демаркационную линию между наукой и научной идеологией», как точно заметил по этому поводу Михаил Рыклин,
сторонники семиотического проекта в СССР […] принесли в жертву идеологии целые области знания (например, почти все, что относится к современной культуре). Семиотика была для них способом превратить то, чем еще не овладела (или несовершенным образом овладела) идеология, в объект деполитизированного, «чистого» знания[93].
Этот фантазм «чистого знания» был лишь симптомом. Природа его — сугубо социальная, как в революционную эпоху, когда возник формализм, так и в постсталинскую, когда со всей ясностью обозначился глубокий кризис возникшего в результате революции режима. Как проницательно заметила Элизабет Брюсс,
рост теоретической активности возникает тогда, когда функция критики сама оказывается под сомнением. Иначе говоря, теория не возникает в любой исторический момент; она приходит тогда, когда это одновременно возможно и необходимо, когда традиционные обоснования социальной и интеллектуальной практики сломлены и необходимы новые формы легитимизации[94].
Осознание этих факторов являлось знаком опасного диссидентства. Не удивительно поэтому, что оригинальные теоретические подходы к литературе, представленные в СССР формалистами, Бахтиным или структуралистами, были маргинализованы, а их адепты исходили в своих исследовательских установках из противостояния официальной догматике.
Можно сказать, что история советской критики и литературоведения не могла быть создана в советскую эпоху потому, что для нее не было не только позитивной концепции, которая могла бы свести воедино исторический материал и представить его в сколько-нибудь связном и идеологически приемлемом виде, но и самого материала, поскольку то, что составляло самую суть литературной критики и теории, либо трактовалось как история ошибок, либо находилось вне истории. Последнее относится уже к советской официозной теории литературы, которая была тотально синхронной и просто не предполагала диахронической глубины: «последним словом» в ней уже в начале 1980-х годов одновременно считались статьи Ленина о Герцене и Толстом, «теория отражения», речь Жданова на Первом съезде писателей и его доклад о журналах «Звезда» и «Ленинград», последние по времени работы М. Храпченко и т. д. Вся остальная (читай: западная) теория литературы после наступившего и бесконечно длящегося в СССР «марксистского этапа» была представлена как цепь заблуждений и путь вырождения.
Лишь в 2002 году в издательстве «Высшая школа» вышла «История русской литературной критики» под редакцией В. В. Прозорова, шагнувшая наконец за пределы «начала XX века» и доведенная до 1990-х годов. В 2004-м Томский университет издал книгу А. П. Казаркина «Русская литературная критика XX века», а в 2008-м московское издательство «Академия» выпустило «Историю русской литературной критики XX века (1920–1990-е годы)» М. М. Голубкова. Все три книги — вузовские учебники по специальности «Филология» с соответствующими грифами Министерства образования Российской Федерации.
В учебнике Прозорова на весь советский период отведена сотня страниц, главным образом заполненных короткими (по необходимости) портретами критиков и писателей и беглыми обзорами их работ[95]. В еще большей степени этот принцип характерен для книги Казаркина, состоящей из 38 портретов (из них собственно критиков менее половины, основная часть — писатели и философы). При этом советский период (да и то лишь до 1970-х годов) занимает неполную треть книги. Большая ее часть посвящена предсимволистской, символистской, акмеистской и религиозно-философской критике, и значительный раздел — писателям-критикам русского зарубежья. Хотя Казаркин стремился объединить под одной обложкой критику метрополии и эмиграции, а также критику журнальную и научную (портреты Шкловского, Тынянова и Эйхенбаума), это объединение оказалось чисто механическим, поскольку автор даже не попытался представить последовательный исторический нарратив (каждому из девяти разделов, в которые помещены статьи-портреты, предшествуют лишь одна-две страницы краткого введения). Голубков стремился написать связную историю советской критики. Однако его книга освещает лишь журнальную критику и не касается ни эмигрантской критики, ни теории литературы. Попытка же автора концептуализировать материал, исходя из невнятной и упрощенной теории некого «идеологического монизма», оказалась весьма неудачной. Текст пестрит множеством неточностей и произвольных суждений; он вырос, как признает сам Голубков, из много лет читавшегося университетского курса по истории советской критики, но, к сожалению, лекционный материал так и не стал полноценной книгой, которая подчас удручающе поверхностна.
Общей проблемой трех названных книг (а ими пока и исчерпываются попытки создания истории советской критики) является их жанр. Будучи учебниками, они рассчитаны на студенческую аудиторию, чем определяется не только их структура (необходимые в подобных случаях разделы «Контрольные вопросы и задания», слишком дробное членение глав и т. п.), но и сам тип повествования — упрощенный, академически-нейтральный, лишенный какой бы то ни было оригинальности в подходе к материалу, основанный на устоявшихся оценках, отличающийся неизбежной концептуальной прямолинейностью.
Настоящая же книга задумана как авторская: ее разделы в одинаковой мере и главы единой книги, и авторские статьи. Что объединяет ее авторов, так это стремление сочетать объективность и longue durée исторический нарратив — и концептуальность. Необходимость в создании такой книги — не учебника, не «академической истории», не персональных критических очерков — назрела: исследования частных разделов истории советской критики и литературоведения давно перешли в качество полноценных поддисциплин (достаточно указать на такие разделы, как критика 1920-х годов, формализм, Бахтин, социологическое направление и др.). Становление и развитие этих разделов обычно проходило одинаковую траекторию: появление первых работ на Западе (укажем на исследования Роберта Магуайра о «Красной нови», Мориса Фридберга о цензуре, Эдварда Брауна о РАППе, Германа Ермолаева о литературных теориях 1920-х годов, Виктора Эрлиха о формализме и др.), затем — осторожные разработки в СССР постсталинской эпохи. Работы советского времени отчетливо разделяются на два типа: официозно-фальсификаторские (достаточно упомянуть книги Александра Овчаренко, Степана Шешукова, Алексея Метченко, Петра Выходцева, Василия Новикова, Виталия Озерова и др.) и расширяющие возможные интерпретации реального многообразия литературной критики советской эпохи[96]. Последнее направление получило мощный импульс в перестроечную эпоху и затем в постсоветский период. В это время исследовательский интерес выходит за пределы 1920-х годов: появляются работы, посвященные различным аспектам истории литературной критики в сталинскую и хрущевскую эпохи[97], резко усиливается интерес к интеллектуальной и институциональной истории и историко-теоретическим исследованиям, появляются работы по истории советской художественной критики[98] и т. д.
93
94
95
В целом можно присоединиться к весьма жесткой оценке этой книги в ст.:
96
Из работ по критике 1920-х годов этого периода укажем на кн.:
97
См.:
98
См. сб.: Художественная критика и общественное мнение. М.: Российский институт искусствознания, 1992.