поддержку только справа: от Страхова, от Суворина, потом от декадентов.
Радикалы перестали считать его презренным реакционером только после 1905 г.
Однако события 1905 г. как-то смутили Розанова, и некоторое время революция
его притягивала главным образом кипучей юностью революционной молодежи.
Он даже написал книгу Когда начальство ушло, полную похвал
революционному движению. Однако в то же время он продолжал писать в
своем обычном консервативном духе. Какое-то время консервативные статьи в
Новом временион подписывал своей фамилией, а радикальные в прогрессивном
Русском слове– псевдонимом В. Варварин. Такая непоследовательность для
него была в порядке вещей. Политика представлялась ему такой
незначительной, что ее нельзя было рассматривать sub specie aeternitatis(с
точки зрения вечности). В обеих партиях Розанова интересовали только
индивидуальности, их составляющие, и их «вкус», «аромат», «атмосфера».
В Республике Словесности это мнение не разделяли, Петр Струве обвинил
Розанова в «моральной невменяемости» и ему опять стали угрожать бойкотом.
Между тем гений Розанова возмужал и нашел собственную характерную
форму выражения. В 1912 г. появилось Уединенное, почти на правах рукописи.
В каталоге Британского музея написано, что эта книга состоит из «афоризмов и
коротких эссе». Но это описание не дает представления о невероятно
оригинальной форме Уединенного. Составляющие книгу отрывки звучат живым
голосом, потому что они не выстроены по правилам традиционной грамматики,
а построены со свободой и разнообразием интонаций живой речи – голос часто
падает до едва слышного прерывистого шепота. А по временам ничем не
стесненный голос достигает подлинного красноречия и мощного
эмоционального ритма. За этой книгой последовали Опавшие листья(1913) и
Короб второй(1915), написанные в той же манере. Причудливая и, как он сам
говорил, «антигутенберговская» натура Розанова странно выражается в том,
что, помимо этих книг, самые лучшие его высказывания находишь там, где не
ждешь: в примечаниях к письмам других людей. Так, одна из его величайших
книг – издание писем Страхова к Розанову ( Литературные изгнанники, 1913), –
в примечаниях высказаны гениальные и совершенно оригинальные мысли.
Революция 1917 г. была для Розанова жестоким ударом. Сначала он
испытал тот же мимолетный энтузиазм, что и в 1905 г., но скоро впал в
состояние нервного расстройства, продолжавшееся до самой смерти. Уехав из
Петербурга, он поселился в Троице (Троице-Сергиевский монастырь под
Москвой). Он продолжал писать, но при новом правительстве за его книги
денег не платили. Последнее произведение Розанова Апокалипсис нашего
времени(апокалипсис русской революции) выходило в Троице в виде брошюр
очень маленьким числом экземпляров и сразу стало редкостью.
104
Два последних года жизни Розанов провел в нищете и невзгодах. На
смертном одре он наконец примирился с Христом и умер, получив причастие, 5
февраля 1919 г. (по новому стилю). Так что его слова из Опавших листьев
сбылись: «Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно, Церковь мне
неизмеримо больше нужна, чем литература(совсем не нужна), и духовенство
все-таки всех(сословий) милее».
Религия – его натуралистическая религия пола и продолжения рода – была
основным в Розанове. Прежде всего она была религией брака и семьи,
моногамной религией, в которой ребенку принадлежит такая же большая роль,
как жене. Розанов был проникнут глубоким уважением ко всему, связанному с
православной церковью, – к ее службам, святым, поэзии, священству. Он
бесконечно сочувствовал самой сути христианства и его аскетичному и
пуританскому идеалу. Но в глубине его сердца была религия, включавшая в
себя как христианство, так и натуралистическую религию. Чувство общности
со вселенной было главным элементом его религии – religio, pietas.
Христианство привлекало Розанова как религия и в то же время отталкивало
как враг другой религии – религии жизни. Особенно интересно в Розанове – и
это сближает его с Достоевским – своеобразное отношение к морали. Он был
глубоким имморалистом и в то же время превыше всего ценил сочувствие,
жалость и доброту. Нравственное добро существовало для него только в виде
естественной, непосредственной, неразрушимой доброты. Ему не нужны были
ни системы, ни логика. Он был насквозь интуитивен: по глубине интуиции с
ним никто из писателей не может сравниться, даже Достоевский. Этот дар
отражается на каждой странице его произведений – от Легенды о Великом
Инквизиторедо Апокалипсиса нашего времени, – но больше всего там, где он
говорит о религии и живых людях. Человеческая личность была для Розанова
высшей ценностью – только она приравнивалась к религии. И страницы,
посвященные живым людям, ни с чем не сравнимы. Укажу только два примера
(слишком длинных, чтобы цитировать) интуиции и стиля Розанова – последние
три страницы из В мире неясного и нерешенного, где он говорит о разнице в
отношении церкви к шести таинствам Нового завета и к единственному
древнему таинству – браку, – и кусочек о Владимире Соловьеве (с точки зрения
стиля достижение русской прозы, непревзойденное со времен Аввакума),
типично для Розанова помещенный в примечаниях к письмам к нему Страхова
( Литературные изгнанники).
Разумеется, стиль Розанова – более чем любого другого писателя –
непереводим. Главное в нем – интонация. Для передачи интонации Розанов
пользуется разными типографскими средствами – кавычками, скобками, – но на
другом языке эффект теряется: слишком специфичны русские интонации,
слишком велико богатство эмоциональных обертонов и оттенков, пропитанных
русским духом. Вот как пишет Розанов о себе и о вселенной (в примечании к
одному из писем Страхова):
Есть у меня (должно быть) какая-то вражда к воздуху, и я совершенно не
помню за всю жизнь случая, когда бы «вышел погулять» или «вышел пройтись»
ради «подышать чистым воздухом». Даже в лесу старался забиться поскорее
в сторонку («с глаз» и «с дороги»), чтобы немедленно улечься и начать
нюхать мох или (лучше) попавшийся гриб, или сквозь вершины колеблющихся
дерев смотреть в небо. Раз гимназистом я так лег на лавочку (в городском
саду): и до того ввинтился в звезды, «все глубже и глубже», «дальше и
дальше», что только отдаленно сознавая, что «гимназист» и в «Нижнем» –
стал себя спрашивать, трогая пуговицы мундира: «Что же истина, то ли,
105
что я гимназист и покупаю в соседней лавочке табак, или этой ужасной
невозможности, гимназистов и т.п., табаку и прочее, вовсе не существует, а
это есть наш сон, несчастный сон заблудившегося человечества, а
существуют... Что?.. Миры, колоссы, орбиты, вечности!!.. Вечность и я–
несовместимы, но Вечность– я ее вижу, а я – просто фантом...
Вот как он пишет о своем друге Шперке и о бессмертии (из Опавших
листьев):
Сказать, что Шперка теперь совсем нет на свете– невозможно. Там
м. б. в платоновском смысле «бессмертие души» – и ошибочно: но для моих
друзей оно ни в коем случае не ошибочно.