Горошек красный, полевой
Сквозь чащу терна пробивался,
На куст терновника густой
Гирляндой легкою взвивался,
Когда ж в час полдня с высоты
Лучи цветы горошка грели,
Как пятна крови, те цветы
В кустах терновника алели...
(124)
Психологически это явление объясняла в своих воспоминаниях Вера Фигнер: "Тот, кто подобно мне был когда-либо под обаянием образа Христа, во имя идеи претерпевшего оскорбления, страдания и смерть, кто в детстве и юдостн считал его идеалом, а его жизнь- образцом самоотверженной любви, поймет настроение только что осужденного революционера, брошенного в живую могилу за дело народного освобождения <...> Идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают такому осужденному отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества, для будущих поколений". [27]
Отрицая официальную церковную мораль как мораль покорности и рабства, народники поэтизировали в образе Христа и его учеников черты действенного подвижничества, готовность принять страдание за идею.
Общеизвестно вошедшее в историю признание на суде народовольца Андрея Желябова: "Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди многих моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истинность и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и, если нужно, то за них пострадать". [28]
Поэтизация мученичества за правду не только спасала революционера от одиночества и отчаяния, но и являла перед изумленной Россией образец нравственной стойкости. Народники считали, что их подвижническое поведение под следствием и на суде разбудит в обществе дремлющую совесть, а в народе сочувствие к страдальцам за его интересы. Говоря о том, что не кресты и награды побуждают революционера на подвиг, Герман Лопатин писал: "Им полагается другой крест - Христов. И они несут его усердно и честно, ибо знают, что этот крест был одним из могущественнейших орудий завоевания Христом половины мира". [29]
В трудные годы тюрем, ссылок и полицейских преследований неизмеримо возросла в отношениях между революционерами духовная ценность дружеских и любовных чувств. Это была святая дружба и святая любовь братьев и сестер по идее, по миросозерцанию, совершенно свободная от эгоизма, мелочного самолюбия, повседневной житейской прозы. "Мы чувствовали себя, - вспоминал М. Новорусский, - прочной, единой, неразрывной семьей, узы которой, казалось, становились еще теснее от общей тягости тюремных уз. И в сознании этой солидарности мы почерпали громадные силы для перенесения наших невзгод, которые каждый нес и чувствовал не только за себя, но и за других...". [30]
В стихотворении "Друльям" (1875) Морозов писал:
Часто сквозь сумрак темницы,
В душной каморке моей,
Вижу я смелые лица
Верных свободе людей.
..............................
Все здесь они оживляют,
Все согревают они,
Быстро в душе пробуждают
Веру в грядущие дни...
(187)
Обращение к соседу по камере ("Н. А. Чарушину" Волховского, 1877), ко всем революционерам, находящимся на свободе ("Завещание" Синегуба, 1877), воспоминания о совместной деятельности в народе ("Памяти 1873-75 гг." Морозова), - таков устойчивый круг тем и мотивов в народнической лирике 1875- 1879 гг.
Революционному движению семидесятников придавало особый национальный колорит широкое участие в нем русских женщин. Поэтический образ девушки-революционерки был подготовлен русской поэзией и прозой 60-х гг., в частности творчеством Тургенева и Некрасова. Народники и здесь слово превращали в дело. Их интимная лирика изображает любовные отношения, поражающие своим целомудрием; женщина поэтизируется как друг, любящий, преданный лучшим помыслам и идеалам мужчины, очень ревностно относящийся к чистоте этих помыслов и этих идеалов. Суровые обстоятельства жизни русского революционного подполья с их постоянной угрозой разлуки и смерти освобождали чувство любви от разрушительного воздействия повседневности, придавая ему особую красоту и романтическую окрылеяность. Классическим образцом любовной лирики поэтов-народников является "Песня гражданки" (1880) Волховского:
Если б мой дорогой, что по злобе людской
Угасает в мертвящей неволе,
Мне сказал: "Поскорей приходи и своей
Обменяйся со мной вольной долей",
Я сказал б ему: "Я пойду и в тюрьму,
И в огонь, если хочешь, и в воду!..
Бесконечно любя, хоть сейчас за тебя
Я отдам, не колеблясь, свободу".
..........................................
Но скажи он: "Иди, пред тираном пади
Со слезами, с мольбой, в унижаньи
О пощаде моли и отрадой земли
Назови все его преступленья...
........................................
Я сказала б в ответ: "Никогда! Нет, о нет!
Лучше холод и ужас могилы!..
И отныне ты знай: ждет тебя ад иль рай,
Все равно мы мне больше не милый!"
(95)
После разгрома юношеских революционных кружков перед народниками встал вопрос о консолидации и сбережении сил. Изменился характер работы в народе. "Ряженых" пропагандистов-"крестъян" сменили сельские учителя, врачи, волостные писари. Шел процесс организации нового революционного общества "Земля и воля". На смену ушедшим в тюрьмы и ссылки бойцам требовалось новое пополнение. В этих условиях на первое место была поставлена пропаганда в среде интеллигенции.
Естественно, что с переменой адресата изменился и колорит народнической поэзии. Обращенная к читателю из интеллигенции, она сбросила с себя фольклорные одежды, наполнилась ярко выраженным публицистическим содержанием. Исчезли типичные для первого периода переделки народных былин, сказок и песен, предназначенные для рабочей и крестьянской среды. Сохранивший популярность песенный жанр стал иным по форме и содержанию.
В "Новой песне" Лаврова нет и намека на фольклорную стилизацию. Лексика песни устремлена к высокому ораторскому стилю. С этой целью используются церковнославянизмы ("златые кумиры", "страждущие братья"). На их фоне приобретают одически-торжественный колорит даже элементы просторечия:
Не довольно ли вечного горя?
Встанем, братья, повсюду зараз!
От Днепра и до Белого моря,
И Поволжье, я дальний Кавказ!
На воров, на собак - на богатых!
Да на злого вампира-царя!
Бей, губи их, злодеев проклятых!
Засветись, лучшей жизни заря!
(67)
Изменяется и тональность народнической песни. Задорная площадная шутка, озорная и бойкая политическая острота уступают место суровой и скорбной инвективе. Революционные призывы сбиваются на крик негодования и мщения. Сгущается атмосфера презрения и ненависти к деспотическому режиму, в котором начинают подозревать единственного виновника неудач "хождения в народ". Интонация реквиема по лучшим, жестоко поруганным силам перебивается призывами к грозной и страш-жой нести палачам. "Последнее прости" (1876) Мачтета, посвященное "замученному в остроге Чернышеву, борцу за народное дело" и ставшее траурным революционным гимном многих поколений русских борцов за свободу, завершается пророческим предупреждением:
Но знаем, как знал ты, родимый,
Что скоро из наших костей
Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней!..
(258)
4
В январе 1878 г. раздался выстрел Веры Засулич в петербургского градоначальника Трепова. Это был первый публичный акт революционной мести за те мучения, которым подвергались в тюрьмах политические заключенные. Прогрессивная общественность Петербурга и всей России проявила искреннее сочувствие героическому поступку девушки-революционерки, суд присяжных оправдал ее. Выстрел Засулич явился первым симптомом наступления нового периода революционного движения, начало которому положил 1879 год.