Вторжение в сознание героя темы народа, несмотря на всю умозрительность и утопичность ее решения Нехлюдовым, выделяет его в духовном отношении из социально родственной ему общности людей, свидетельствует о безусловном творческом начале его личности.
Мир "рабства", в котором автобиографический герой Толстого терпит поражение, пытаясь вступить в духовный контакт с народом, заменяется мирок "свободы" ("Казаки", 1852-1863). Однако и в этих обстоятельствах социальный бартер восприятия героя пародом не устраняется. Для жителей станицы Оленин из мира "фальши". Введенный же в повесть мотив "войны" делает мучительные попытки героя пробиться к другим еще более сложными.
Если в военных рассказах на первом плане был патриотический подвиг, сопоставление человеческой сущности и ее объективной реализации в условиях боя, то в "Казаках" анализ Толстого направлен на исследование психологического импульса, приводящего к убийству вне целей необходимой самозащиты. Охотничий инстинкт уничтожения неприятеля (абрека, чеченца) делает Лукашку героем для всех жителей станицы (в том числе и Марьяны), но осуждается дядей Ерошкой, жизненный опыт и человеческая мудрость которого несут понимание возможности и необходимости человеческого единения.
Стремление Оленина понять мир казаков и слиться с ним порою сталкивается с невозможностью принять этот мир в каких-то очень существенных его проявлениях. Это отнюдь не снимает желания Оленина, но не позволяет думать, подобно герою "Утра помещика", что все, что он "делал", - "но то" (6, 146). Итог явно сопоставлен с финалом "Утра помещика" и противопоставлен ему. Еще в 1854 г., вспоминая свое пребывание на Кавказе, Толстой писал: "...хорош этот край дикой, в котором так странно и поэтически соединяются две самые противоположные вещи - война и свобода" (47, 10). Оленин, познавая этот край, именует разные сюжеты планов будущего "рецептами счастья". Введенный таким образом в сознание героя элемент самоиронии говорит о более глубоком восприятии Олениным самого себя и жизни в целом по сравнению с Нехлюдовым.
Окончание работы над "Казаками" совпадает с созданием повести "Поликушка" (1863), где "мир рабства" становится главной темой толстовского исследования. Сопоставление крепостной забитости мужика и потенциала возможностей народного сознания обретает в этой повести трагическое звучание. Поликушка - человек "добрый, слабый и виноватый", "доморощенный" коновал, гордящийся "своим дневным трудом", отец, малочисленного и любящего семейства, почитаемый женой как "первый человек в свете". Но в восприятии других - существо "незначительное и запятнанное", неоднократно уличенное в воровстве и всегда подозреваемое в возможности повторить его. Порученное дело - доставка крупной суммы денег - воспринимается Поликушкой как возможность восстановить свое человеческое достоинство и в собственных глазах, и в глазах других. Двухдневная дорога - путь за деньгами и возвращение назад - шаг за шагом исследуется Толстым с точки зрения человеческого самоопределения героя. Потеря денег и тщетные поиски их осознаются героем как окончательное крушение надежды стать человеком. Самоубийство Поликушки предстает в художественной системе повести как суд над властью социального зла.
3
"Люцерн" (1857) - во многом программное выступление Толстого, определенный итог его нравственно-философских, общественных и эстетических исканий, вскрывающий в очень большой степени причины возникшей вскоре увлеченности писателя педагогическими проблемами - увлеченности как теоретической, так и практической.
"Люцерн" - своеобразный полурассказ-полутрактат, где дидактизм, размышление, поиск, сомнение призваны обнажить несостоятельность западного исторического прогресса. Буржуазная цивилизация Европы, которой Россия собиралась следовать, была воспринята и осмыслена Толстым в период его заграничной поездки как грозный источник затухания внутренней жизни человека. Сила воздействия "замерзших людей" и "мертвых лиц" на автора-повествователя рождает ощущение того, что и сам он становится "таким же мертвым" (5, 6). Этот "паралич" души подобен эпидемии. В ее плену не только "блестяще одетые люди". Она поразила и ту часть народа, которая облеклась в платье "швейцара", "кельнера", "обер-кельнера", "лакея". Их всех объединяют одинаковые жизненные принципы: отъединение от другого человека, стремление к насильственной изоляции духовно одаренной и творящей личности; унижение другого, презрение к нему и насмешка над ним.
Нравственный прогресс и прогресс исторический сталкиваются Толстым в анализе событий одного вечера швейцергофской гостиницы. Частный и локализованный во времени эпизод осмысляется писателем в общем контексте исторического движения человечества, движения общенациональною и всемирного. Фактическая сторона происшествия излагается в рассказе дважды. В процесс художественного исследования целенаправленно вводится "голая" документальная констатация события (уже известного читателю): "Седьмого июля 1857 года в Люцерне перед отелем Швейцергофом, в котором останавливаются самые богатые люди, странствующий нищий певец в продолжении получаса пел песни и играл на гитаре. Около ста человек слушало его. Певец три раза просил всех дать ему что-нибудь. Ни один человек не бал ему ничего, и многие смеялись над ним" (5, 23).
Буржуазный прогресс, порождающий утилитаризм, разрушающий и омертвляющий душу, для Толстого неприемлем. Безнравственность форм общественного бытия и законов, ею охраняющих, есть, но Толстому, следствие "воображаемого" понимания (т. е. непонимания) добра, зла и характера их взаимосвязи: "Несчастное, жалкое создание человек с своей потребностью положительных решений, брошенный в этот вечно движущийся, бесконечный океан добра и зла, фактов, соображений и противоречий! Веками бьются и трудятся люди, чтобы отодвинуть к одной стороне благо, к другой неблаго <...> Ежели бы только человек выучился не судить и не мыслить резко и положительно и не давать ответы на вопросы, данные ему только для того, чтобы они вечно оставались вопросами! Ежели бы только он понял, что всякая мысль и ложна и справедлива! Ложна односторонностью, по невозможности человека обнять всей истины и справедлива по выражению одной стороны человеческих стремлений. Сделали себе подразделения в этом вечном движущемся, бесконечном, бесконечно перемешанном хаосе добра и зла, провели воображаемые черты по этому морю и ждут, что море так и разделится <...> Вот это-то воображаемое знание уничтожает инстинктивные, блаженнейшие первобытные потребности добра в человеческой натуре. И кто определит мне, что свобода, что деспотизм, что цивилизация, что варварство? И где границы одного н другого? У кого в душе так непоколебимо это мерило добра и зла, чтобы он мог мерить им бегущие запутанные факты? У кого так велик ум, чтоб хотя в неподвижном прошедшем обнять все факты и свесить их? И кто видел такое состояние, в котором бы не было добра и зла вместе?" (5, 24-25).
Разрушительная критика сменяющихся цивилизаций, общественных формаций и умозрительных нравственно-философских систем совершается в "Люцерне", как отмечает В. И. Ленин, с позиций ""вечных" начал нравственности", [7] вне конкретно-исторической постановки вопроса. Всему низвергаемому Толстой противопоставляет "простое первобытное чувство человека к человеку", само "стремление к тому, что должно" (5, 25), т. е. стремление к исполнению нравственного закона, покоящееся на инстинкте "первобытной естественности". Безнравственному закону противопоставляется закон "естественный", именуемый Толстым "всемирным духом", который в "дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить семя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу" (5, 25). И потому в живой, творящей душе певца-тирольца, осмеянного "мертвой" толпой, - "внутреннее счастье" и "согласие с миром" (5, 26).