"Отчаянию обреченности" Ивана Ильича противостоит "отчаяние гордости" Степана Касатского, приведшее его к "богу, к вере, которая никогда не нарушалась в нем" (31, 11). О возвращении к "вере детской" как об одном из этапов собственного "воскресения" Толстой писал еще в "Исповеди". Он толковал ее как восприятие официального церковного учения без должного критического анализа, отвергал и противопоставлял "мистическому" богу "веры детской" - бога "веры народной", олицетворявшего высший нравственный закон. Многолетнее пребывание Степана Касатского в монастыре и затворе и столь же длительная борьба с соблазном "женским" сопровождается постоянно ощущаемым "духовным усыплением" (31, 31) и заменой "внутренней жизни" "жизнью внешней" (31, 28). Растущее тщеславие личной святостью постепенно устраняет потребность уяснения причин тех сомнений, которые угнетали его вначале. Но предваряющая финал катастрофа падения вдруг и сразу обнажает пропасть между "мистическим" учением церкви и истинно христианским жизнепониманием, жизнью "под предлогом бога" и "жизнью для бога". Последняя осмысляется героем как "растворение" в общей жизни людей: "И он пошел <...> от деревни до деревни, сходясь и расходясь с странниками и странницами <...> Часто, находя в доме Евангелие, читал его, и люди всегда, везде все умилялись и удивлялись, как новое и вместе с тем давно знакомое слушали его" (31, 44).
Тема воскресения, понимаемого как нравственное прозрение, рождается у Толстого из того нового взгляда на жизнь, в основе которого лежало отрицание существующего строя и одновременно учение о непротивлении злу насилием. Моральная доктрина Толстого выливается на практике в разрушительное обличение словом и активнейшую помощь делом (московская перепись, голод 90-х гг., судьба духоборов и т. д.), сопровождается непрестанными цензурными и правительственными репрессиями и приводит к отлучению писателя от церкви в начале 900-х гг. В художественном наследии Толстого свою наиболее полную реализацию обе стороны его нравственного учения находят в романе "Воскресение" (1899), работа над которым длилась десять лет. [34]
Последний роман Толстого явился единственным произведением "большого" жанра в кризисный период русской романистики 80-90-х гг., отразил сложнейшую проблематику русского общественно-исторического процесса в преддверии первой русской революции и вылился в обвинительный приговор беспримерной обличительной силы.
"Страшное сцепление конуса насилия" (90, 443) осмысляется в романе как следствие личного и общего "хронического преступления" (32, 10) нравственных заповедей, превратившее общество в "острожное" соединение людей и приведшее к "людоедству", которое начиналось в "министерствах, комитетах и департаментах" и кончалось "в тайге" (32, 414). Религия сословия "господствующего" рассматривалась как практическая философия, обосновывавшая "всякое поругание, насилие над человеческою личностью, всякое уничтожение ее <...> когда оно выгодно" (32, 412). С этих позиций Толстым дискредитируется "арсенал" судебных доказательств, улик, свидетельств, допросов, призванных оправдать наказание, необходимость которого не объяснялась, а признавалась аксиомой.
Восприятие охраняемых государством и официальной религией форм буржуазного мироустройства Толстой ставит в романе в прямую связь с уровнем нравственности каждой личности и заставляет Нехлюдова по ассоциации с мыслью американского писателя Генри Торо сделать вывод о том, что в современной ему России тюрьма - "единственное приличествующее место честному человеку" (32, 304). Мир "обвиненных", постоянно сопоставляемый Нехлюдовым с миром "обвиняющих", делает для героя очевидным, что "наказание" влекло за собою потерю истинной "крестьянской, христианской нравственности" и усвоение новой, утверждающей вседозволенность насилия. Изображаемое Толстым "заражение" народа пороком одинаково активно как в мире острогов и тюрем, так и в мирском ежедневном быту. И вместе с тем в последнем романе Толстого показано осознанное социальное неприятие народом всего государственного устройства. Встреченный Нехлюдовым в Сибири "свободный старик" символически именует "верноподданных" государства "антихристовым войском", стремящимся устранить возможность исполнения нравственной потребности творения добра.
Неучастие в преступлении узаконенного насилия и отрицание существующего строя связываются Толстым с определенным уровнем нравственности, выходящим за пределы антихристианской сущности господствующей морали, называемой в романе этикой "общего уровня". Политические ссыльные осмысляются Толстым как люди, стоявшие "нравственно выше" общего уровня и потому зачисленные в "разряд преступников". При этом, однако, "социалисты и стачечники, осужденные за сопротивление властям" и относимые Нехлюдовым к числу "самых лучших" людей общества, в нравственной оценке героя не однозначны: прибавляемое к жажде освобождения народа стремление к возмездию снижает, по мнению Нехлюдова, действенность добра, творимого Новодворовым и Маркелом Кондратьевым.
Политическая острота проблематики и четкость ее социальной направленности сочетаются в романе с утверждением идеи непротивления злу как главного средства общественного обновления и силы, помогающей каждой личности преодолеть власть и соблазны этики "общего уровня".
В качестве несомненной истины открывается Нехлюдову знание о том, "что все то страшное зло, которого он был свидетелем в тюрьмах и острогах, и спокойная самоуверенность тех, которые производили это зло, произошло только от того, что люди хотели делать невозможное дело: будучи злы, исправлять зло. Порочные люди хотели исправлять порочных людей и думали достигнуть этого механическим путем. Но из всего этого вышло только то, что нуждающиеся и корыстные люди, сделав себе профессию из этого мнимого наказания и исправления людей, сами развратились до последней степени и не переставая развращают и тех, которых мучают" (32, 442), К этому знанию, обретаемому после давно свершившегося отречения от своего "сословия", Нехлюдов логически подводится на протяжении всего романа. Его обращение к заповедям Нагорной проповеди закономерно и органично. Критическое прочтение Евангелия результат той "духовной жизни", которая началась для героя после встречи с Масловой в суде. Финал романа - воспроизведение в максимально сжатой форме исповедальных страниц трактата "В чем моя вера?" и того нового "жизнепонимания", которое излагается в работе "Царство божие внутри вас". В первом трактате каждая из пяти заповедей, внезапно "открытых" Нехлюдовым, "очищается" Толстым от "искажений" веков, во втором - противопоставляется "этике" правительственного и церковного насилия. В тексте самого романа обращение Нехлюдова к Евангелию готовится и сценой богослужения, совершаемого для заключенных ("кощунством и насмешкой" над заповедями Христа), и делом осужденных сектантов (толкующих эти заповеди не по общепринятым канонам), и судьбою Селенина, вернувшегося от неверия к вере "официальной" и "всем существом" сознававшего, "что эта вера <...> была что-то совсем "не то"" (32, 283).
Тема "воскресения" в романе перестает быть, как известно, личной темой автобиографического героя Толстого. Нравственное прозрение Нехлюдова совершается в начале повествования. Дальнейшей задачей героя становится дискредитация всего общественного устройства и отрицание его. С темой "воскресения" писатель связывает вопрос об исторических судьбах народа, общества и человечества, что существенным образом отражается на художественной структуре романа: образом психологически развивающимся и стержневым в движении сюжета впервые в творчестве Толстого становится героиня из парода.