Выбрать главу

Этот поэтический прием распространяется у Жуковского на всю элегическую и пейзажную лирику. Поэтическое слово становится емким и многозначным, богатым психологическим подтекстом. В стихотворении «Весеннее чувство»:

Я смотрю на небеса… Облака, летя, сияют И, сияя, улетают За далекие леса -

эпитет «сияя» приобретает двойственный смысл: предметно-вещественный – облака, озаренные солнцем; психологический – радость возносящегося, легкого, весеннего чувства.

Основной пафос поэзии Жуковского – утверждение романтической личности, утонченное исследование внутреннего мира. «У Жуковского все душа и все для души», – сказал П. А. Вяземский. Поэзия у него разрушает рационалистический подход к поэтическому слову, свойственный классицизму и просветительскому реализму. Слово у Жуковского не используется как общезначимый термин, а звучит как музыка, с помощью которой он улавливает в природе какую-то незримую таинственную жизнь, трудноуловимые излучения и импульсы, которые через природу Бог посылает чуткой и восприимчивой душе. Жуковский склонен думать, что за видимыми вещами и явлениями окружающего нас природного мира скрывается образ Творца. Видимый образ природы в его восприятии – это символ невидимых божественных энергий.

В элегии «Невыразимое» (1819) Жуковский сетует на бедность человеческого языка, способного схватывать лишь видимое очами и неспособного уловить «Создателя в созданье». Когда неизреченному поэт стремится дать название, его искусство обнаруживает свою слабость и «обессиленно безмолвствует»:

Что видимо очам – сей пламень облаков, По небу тихому летящих, Сие дрожанье вод блестящих, Сии картины берегов В пожаре пышного заката – Сии столь яркие черты – Легко их ловит мысль крылата, И есть слова для их блестящей красоты. Но то, что слито с сей блестящей красотою - Сие столь смутное, волнующее нас, Сей внемлемый одной душою Обворожающего глас, Сие к далекому стремленье, Сей миновавшего привет (Как прилетевшее внезапно дуновенье От луга родины, где был когда-то цвет, Святая молодость, где жило упованье), Сие шепнувшее душе воспоминанье О милом, радостном и скорбном старины, Сия сходящая святыня с вышины, Сие присутствие Создателя в созданье - Какой для них язык?… Горе душа летит, Все необъятное в единый вздох теснится, И лишь молчание понятно говорит.

В этих стихах, глубоко философичных по своей природе, уже предчувствуется Тютчев с его знаменитым стихотворением «Silentium!» («Молчание!» – лат.). Примечательно в «Невыразимом» сближение чистых, как райский сад, воспоминаний прошлого со святыней, сходящей с вышины, – обетованной райской жизнью, даруемой праведным душам за пределами земного бытия.

У Жуковского в элегиях есть целая философия воспоминаний. Он убежден, что все чистое и светлое, что дано пережить человеку на этой земле, войдет в будущую, вечную жизнь, которая ждет каждого человека за порогом земного бытия. В элегической «Песне» (1818), предвосхищающей пушкинское «Я помню чудное мгновенье…», Жуковский писал:

Минувших дней очарованье, Зачем опять воскресло ты? Кто разбудил воспоминанье И замолчавшие мечты? Шепнул душе привет бывалой; Душе блеснул знакомый взор; И зримо ей минуту стало Незримое с давнишних пор. О милый гость, святое Прежде, Зачем в мою теснишься грудь? Могу ль сказать: живи надежде? Скажу ль тому, что было: будь?

«Можно некоторым образом сказать, что существует только то, чего уж нет! – замечал Жуковский. – Будущее может не быть; настоящее может и должно перемениться; одно прошедшее не подвержено переменяемости: воспоминание бережет его, и если это воспоминание чистое, то оно есть ангел-хранитель нашего счастия; оно утешает наши горести; оно озаряет перед нами неизвестность будущего». Воспоминания Жуковский называл «двойниками нашей совести»: благодаря им не разрывается в этой жизни живая цепочка добра, невидимые звенья которой уходят в вечность, в тот идеальный мир, вера в который поддерживала Жуковского во всех жизненных испытаниях.

Жуковский не уставал повторять, что истинная родина души не здесь, а там, за гробом, что в земной жизни человек странник и залетный гость. Земные испытания приносят ему немало бед и страданий, но счастье и не может быть уделом, целью жизни человека на земле:

Ты улетел, небесный посетитель; Ты погостил недолго на земли; Мечталось нам, что здесь твоя обитель; Навек своим тебя мы нарекли… Пришла Судьба, свирепый истребитель, И вдруг следов твоих уж не нашли: Прекрасное погибло в пышном цвете… Таков удел прекрасного на свете! -

так говорит поэт в лучшей своей элегии «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819).

Мысль о непрочности и хрупкости земного бытия, о неверности земного счастья, о неизбежности трагических испытаний вносит в элегии Жуковского устойчивый мотив грусти и печали. Но это не «мировая скорбь» Байрона с нотами отчаяния, неверия, дерзкого вызова Творцу. Печаль в элегиях Жуковского – грусть с оттенком светлой радости, сладкого упования. Поэт называет такую печаль, вслед за Карамзиным, «меланхолической», а само чувство – меланхолией. Оптимизм этой грусти основан на глубокой христианской вере. «Христианство, – пишет Жуковский, – победив смерть и ничтожество, изменило и характер этой внутренней, врожденной печали. Из уныния, в которое она повергала и которое или приводило к безнадежности, губящей всякую внутреннюю деятельность, или насильственно влекло душу в заглушающую ее материальность и в шум внешней жизни, оно образовало эту животворную скорбь, которая есть для души источник самобытной и победоносной деятельности». В страдании Жуковский видит суровую школу жизни и не устает повторять, что «несчастие – великий наш учитель», что главная наука жизни – «смирение и покорность воле Провидения».

«Теон и Эсхин» (1814).

«На это стихотворение, – писал Белинский, – можно смотреть как на программу всей поэзии Жуковского, как на изложение основных принципов ее содержания». В стихотворении сопоставляются разные жизненные судьбы двух друзей. Действие происходит в Древней Греции в эпоху зарождения христианства. Эсхин возвращается под родимый кров после долгих странствий. В погоне за мирскими благами он изведал все: роскошь, славу, вино, любовные утехи. Но счастье как дым, как тень от него улетало.

Теон был скромен в желаниях. Он остался дома, вел тихую жизнь, любил и потерял свою спутницу жизни. Неподалеку от его хижины – ее могила. Обращаясь к Эсхину, Теон говорит, что «боги для счастья послали нам жизнь, но с нею печаль неразлучна». Он не ропщет. Он знает, что блаженство надо искать не там, где искал его Эсхин, – земные блага тленны:

Что может разрушить в минуту судьба, Эсхин, то на свете не наше; Но сердца нетленные блага: любовь И сладость возвышенных мыслей - Вот счастье; о друг мой, оно не мечта.

Любимая Теона умерла, но сладость любви хранится в памяти сердца: «Страданье в разлуке есть та же любовь; над сердцем утрата бессильна». Поэтому и скорбь о погибшем – залог «неизменной надежды, что где-то в знакомой, но тайной стране погибшее нам возвратится». Все плотское гниет, превращается в прах. Но все, что возвышает нас над бездуховной тварью, что делает нас людьми, по замыслу Творца о человеке, никогда не умрет и будет с нами вечно – и здесь, и там, за гробом: