Единство динамического многообразия проявляется даже на наиболее внешнем уровне формы — в ритме художественной речи. На рубеже XIX–XX веков классический стих был серьезно потеснен разными видами неклассического. В тоталитарную эпоху в основном вернулась ложная «классичность». Но импульс «серебряного века» не прошел да ром. Даже «традиционалисты» используют различные типы стиха вплоть до верлибра, а главное — эти формы легко сосуществуют, сочетаются переходят друг в друга, даже стих в прозу и обратно, точные рифмы чередуются с неточными и т. д. Такая взаимопроницаемость, диффузность — в духе основных художественных принципов XX века. Принципы эти общие для всех трех ветвей русской литературы.
XX век значительно изменил русский язык. Распространившиеся в революционное время аббревиатуры бывали нелепы (их высмеивали как Булгаков, так и нападавший на него Маяковский), но появлялись просто новые слова, необходимые в изменившейся реальности. «Литература русской эмиграции… тоже испытала влияние «музыки революции». Тут вспоминаются и «Окаянные дни» И. Бунина, и «Солнце мертвых» И. Шмелева; новые звучания явственно слышны в поэзии Владислава Ходасевича, Георгия Иванова, Игоря Северянина, не говоря уже о неистовой Марине Цветаевой… Даже в «Последних стихах» холодной и высокомерной Зинаиды Гиппиус есть отголоски новых, хотя и болезненно отвергаемых ею звуков». В. Брюсов в 1921 г. («Смысл современной поэзии») требовал от поэтов «помимо выработки нового словаря… создать и новый синтаксис, более приспособленный к речи. воспитанной на радио и на военных приказах, более отвечающий быстроте современной мысли, привыкшей многое только подразумевать». Мотивировка слишком прямолинейна, но очевидно, что в большой литературе XX века стало меньше разжевывания очевидного и подразумеваемого, что темп речи ускорился.
Тоталитаризм постарался свести богатство русского языка к небольшому набору штампов. «Массы» были настроены на «правильный» язык. Вот суждение колхозника о романе Шолохова, принимаемом за совершенно объективное отражение реальности: «В «Поднятой целине» все правдиво описано… Но очень нехорошие местами выражения. Неужели нельзя выражаться так, чтобы было и весело, и не очень похабно?» После десятилетий господства советского «новояза» свежо и раскованно прозвучал свободный, близкий к народному и вместе с тем индивидуальный язык первых публикаций Солженицына в начале 60–х годов.
В зарубежье были и остаются свои языковые трудности — отсутствует широкая речевая среда, в которой язык мог бы естественно развиваться. В. Ходасевич в 1936 г. в статье о погибших незадолго до того молодых талантливых поэтах Б. Поплавском и Н. Гронском отмечал «безразличие к русскому языку» первого и «сознательную учебу» второго, обеспечившую «уже почти мастерское владение русским языком, замечательное и трогательное в юноше, который покинул Россию одиннадцати лет от роду». В 1962 г. А. Ахматова рекомендовала в печать стихи Ирины Кнорринг (1906–1943), вывезенной из России четырнадцатилетней, и удивлялась их «высокому качеству и мастерству, даже неожиданному в поэте, оторванном от стихии языка…» «Проблема порчи языка стоит в русском Зарубежьи очень остро — и становится со временем все острей — особенно в Америке…» С падением границ между ветвями русской литературы эта проблема становится общей, но лучшие стилисты (по крайней мере бывшие), впитавшие в себя народный язык, как В. Белов и В. Распутин, живут в России. Вместе с тем исключительную культурную роль языка неоднократно подчеркивал живший в США И. Бродский.
Советская и эмигрантская ветви русской литературы сходны даже некоторыми чертами литературного процесса. Обе достигли вершин в 20–30–е годы. Затем советскую литературу все больше губят тоталитаризм и «культурная революция», т. е. обучение масс грамоте и воспитание новой, советской интеллигенции (о чем на XVIII съезде партии говорил Сталин и вслед за ним Шолохов), проявившей такие же читательские вкусы и предпочтения, как у масс. Эмигрантская же литература естественным образом вымирает, практически не имея «подпитки» до конца второй мировой войны и второй волны эмиграции, несопоставимой, однако, с первой. Чувствовался и отрыв от почвы. Лидер кадетов П. Н. Милюков еще в 1930 г. на литературном вечере, организованном журналом «Числа», говорил: «Сейчас, в то время, когда в России литература возвращается к здоровому реализму, здесь, в эмиграции, часть литераторов… продолжает оставаться на позициях отрыва от жизни». Перспективы. здорового реализма в России Милюков переоценил, но в эмиграции воспоминаниями об идеализируемом прошлом жил далеко не один Шмелев. А. Ахматова однажды сказала: «Вы заметили, что с ними со всеми происходит в эмиграции? Пока Саша Черный жил в Петербурге, хуже города и на свете не было. Пошлость, мещанство, смрад. Он уехал. И оказалось, что Петербург — это рай. Нету ни Парижа, ни Средиземного моря — один Петербург прекрасен».
И в России, и в зарубежье была вызванная трудностями жизни и сложностью литературного процесса тяга к объединениям писателей. Первый, правда, единственный в зарубежье, писательский съезд состоялся не в Москве в 1934 г., а в Белграде в 1928–м. И позднее поэт Ю. Софиев, в конце концов примкнувший к «советским патриотам» и репатриировавшийся в середине 50–х (через два десятилетия он умер безвестным в Алма — Ате), «мечтал о том, чтобы собрать в одну организацию все кружки зарубежной литературы…» В первой половине 30–х Г. Адамович, некогда близкий к Гумилеву, констатировал падение авторитета этого поэта, воспринимавшегося прежде всего как мастер формы, и приветствовал стихотворение Юрия Терапиано (который тоже испытал влияние Гумилева), «начинающееся строкой «Кто понял, что стихи не мастерство», как своего рода программу… Сам Терапиано провозгласил «человечность» самым главным в стихах и чувствовал отталкивание от «формистов». В СССР о гуманизме, правда, «социалистическом», без осуждения заговорили на Первом съезде писателей в 1934 г., а в 1936–м прошла так называемая дискуссия о формализме в литературе и искусстве с решительным осуждением всего, что причислялось к «формализму», осуждением куда менее цивилизованным, чем споры русских парижан. На творчестве поэтов второй волны эмиграции по биографическим причинам «сказались те или иные «советские» влияния. Так, Елагин и отчасти Анстей находятся в русле Пастернака, а Моршен немного напоминает Багрицкого, но восходит и к Гумилеву». В качестве символического конца старой литературы зарубежья была воспринята смерть И.А. Бунина в 1953 г., а конец 40–х — начало 50–х годов, время позднего сталинизма, ознаменованы предельным, максимальным падением уровня литературы в СССР.
Таким образом, обе основные ветви русской литературы эволюционируют по нисходящей от 20–х к 50–м годам, а во второй половине века вновь медленно поднимаются, достигая неплохого уровня, но едва ли сопоставимого с уровнем классики XX столетия. Видимо, последствия исторических потрясений, репрессий и войн слишком тяжелы.