Нитью, связывающей фрагменты очерка в единое художественное целое, является мысль автора не только о бесконечном разнообразии духа Толстого, но и об исключительной его противоречивости. В Толстом сталкиваются аввакумовская. «огненная» непреклонность, преданность своему символу веры и чаадаевский скептицизм, язычник спорит в нем с христианским вероучителем, художник «буйной плоти» — с ее ненавистником, провидец тайн эмоциональной человеческой стихии — с «жестоким рационалистом». В оригинальном художественном портрете Толстого, нарисованном Горьким, мы видим аристократа — демократа, моралиста — чувственника, великого гордеца и протестанта, в котором живет проповедник смиренной божьей любви и отнюдь не христианская непримиренность со смертью, этой уравнивающей всех «неведомой казармой бога». Поистине это «всеобъемлющий» человеческий дух с отзвуками в нем сложного национального хора голосов — от Буслаева и Аввакума до Чаадаева.
Отношение автора к своему герою далеко не однозначно. Жанр эссе позволяет Горькому свободно и широко осветить весь спектр своих разноречивых чувств к Толстому: и восторг, и восхищение, и удивление. ц чувство гордости за человека, и ощущение оснротелости на земле после его смерти, но и недоумение, досаду, порой скрытое раздражение и даже чувство, «близкое ненависти». Подобная разнородность авторских оценок вызвана не только противоречивостью избранного характера, но коренится и в позиции автора, в его субъективности. А.М. Ремизову, написавшему очень интересные заметки — воспоминания о Горьком, принадлежит одно. на наш взгляд, глубокое суждение о нем. По свидетельству Ремизова, Горький был склонен как — то сторониться, чуждаться сложности в искустве и жизни, отсюда проистекало его отталкивание от таких явлений, как Достоевский или Джойс. Пруст. В подтверждение правоты предположения Ремизова нужно указать на тот факт, что в ряде произведений Горького (пьеса «Зыковы», образ Клима Самгина в «Жизни Клима Самгина») психологическая сложность характера расценивается как маска и вызывает неодобрительную реакцию автора. И потому можно предположить, что подобный, скорее всего неосознанный, феномен отталкивания Горького от чрезмерной сложности характера, от сложности Толстого — личности «чудовищно», «непомерно разросшейся», по словам автора. — определенным образом сказался в очерке «Лев Толстой».
Другой тип личности запечатлен Горьким в очерке о Ленине («Владимир Ленин»). Горького изначально занимала загадка человеческой цельности и в этой связи интересовал тип русского революционера. В этом типе его поражала та монолитность характера, которая давалась самоподчинением человека единой цели, единой идее. Неизбежное при этом сужение личности представлялось писателю искупительной платой за отточенную остроту действенной воли, столь редкого на Руси дара, по мнению Горького.
Напомним при этом, что очерк о Ленине в первоначальном варианте («Владимир Ленин», 1924) существенно отличался от позднейшей его редакции («В.И.Ленин», 1930). В облике Ленина, внешнем и внутреннем, выделен мотив простоты (и в первом варианте и в позднейшей редакции), но здесь, в очерке двадцать четвертого года, это та простота, которая чревата опасным упрощением жизни и прямолинейностью. «Может быть, Ленин понимал драму бытия несколько упрощенно и считал ее слишком легко устранимой…» Неоднозначна в очерке и авторская оценка, позиция повествователя в отношении к герою. Прочитывая очерк мы не раз ощущаем напряжение спора между Горьким и Лениным &nbso; — спора, который чаще всего дан не в прямом и двустороннем диалоге, а косвенно, в ответных репликах Ленина: «Вы говорите, что я слишком упрощаю жизнь. Что это упрощение грозит гибелью культуре, а?» Ироническое, характерное: «Гм — гм!» (236). Как становится ясно из контекста, это продолжавшиеся споры и несогласия относительно насилия, жестокости революции и роли интеллигенции: «С коммунистами я расхожусь, — пишет Горький, — по вопросу об оценке интеллигенции в русской революции, подготовленной именно этой интеллигенцией…» (235). Скрытая или явная двойственность в обрисовке Ленина прослеживается на всех уровнях образа: в портрете — скрещение, обычно сомнительное для Горького, «восточного» и «западного» в нем («азиатские глазки» и «сократовский лоб»), в характере — соединение «нерусской черты» — оптимизма — с несомненно русскими корнями данного человеческого типа, порожденного жизнью России, ее историей: «Я думаю, что такие люди возможны только в России, история и быт которой всегда напоминает мне Содом и Гоморру» (229). Та же двойственность авторского отношения к герою ощутима и в речевой его характеристике, когда, например, отмечается убежденность оратора в своей правоте и тут же неприемлемость его «правды» для автора — рассказчика.