Толстовский «уход», в изображении Бунина, был «возвратом к Богу», к вечности и бессмертию. «Смерти празднуем умерщвление… инаго жития вечнаго начала…» Так поет церковь, отвергнутая Толстым. Но песнопений веры (веры вообще) он не отвергал. «Что освободило его? Пусть не «Спасова смерть». Все же «праздновал» он «Смерти умерщвление», чувство «инаго жития вечнаго» обрел… А ведь все в чувстве. Не чувствую этого «Ничто» — и спасен». (Разрядка моя. — Авт.)
Важно осознать еще такое обстоятельство: в образе Толстого во многом просвечивает личность самого Бунина. Это и делает «Освобождение Толстого» не философско — религиозным трактатом, каким его нередко называют, а собственно эссе, осью повествования которого является «я» автора, его личные впечатления, ассоциации, точка отсчета ценностей.
Открывая самого себя, автор проникает в другого. И в эссе эти связи — субъекта речи и героя — обнажены. Например, в таком фрагменте: «Вскоре после смерти Толстого я был в индийских тропиках. Возвратись в Россию, проводил лето на степных берегах Черного моря. И кое — что из того, что думал и чувствовал и в индийских тропиках, и в летние ночи на этих берегах, под немолчный звон ночных степных цикад, впоследствии написал:
— Некоторый род людей обладает способностью особенно сильно чувствовать не только свое время, но и чужое, прошлое, не только свою страну, свое племя, но и другие, чужие, не только самого себя, но и ближнего своего, то есть, как принято говорить, «способностью перевоплощаться», и особенно живой и особенно образной («чувственной») «памятью». Для того же, чтобы быть в числе таких людей, надо быть особью, прошедшей в цепи своих предков долгий путь многих, многих существований и вдруг явившей в себе особенно полный образ своего дикого пращура со всей свежестью его ощущений, со всей образностью его мышления и с его огромной подсознательностью, а вместе с тем особью, безмерно обогащенной за свой долгий путь и уже с огромной сознательностью».
Подобная толстовской «образная («чувственная») память», дар индивидуальности, «прошедшей в цепях предков долгий путь многих, многих существований», и художественное мышление в целом, в котором соединены «огромная подсознательность» с обогащенной сознательностью, — все это не только свойства Толстого и некий идеал художника вообще в представлении Бунина, но и в большой мере качества, ему самому как писателю присущие.
Близко авторскому также характерное для Толстого постоянно присутствовавшее у него ощущение «смешанности» жизни и смерти (ср. приведенные в очерке слова философа Льва Шестова о склонности «смешивать жизнь со смертью») и его восхищение мужеством умирающих «мужиков»: «А мужики — то, мужики как умирают!» Вспомним, например, бунинское восхищенное удивление тем, как умирает батрак Аверкий из рассказа «Худая трава».
В оригинальной зарисовке наружности Толстого прежде всего мы угадываем вкус самого Бунина, его понимание красоты (как «крепости», оформленности и простоты). Вот портрет Толстого его севастопольской поры: «…он высок, крепок и ловок; и красивое лицо, — красивое в своей сформированности, в своей солдатской простоте».
Сближает автора и героя и еще одно, может быть, особенно важное их свойство — необычайная внутренняя подвижность и изменчивость. И это не только подвижность духа, миросозерцания Толстого с его «борьбой между его двумя зрениями», полученными «от ангела смерти» (здесь Бунин использует высказывание Льва Шестова о Достоевском). Но это и исключительная психологическая, эмоциональная подвижность — «семь пятниц на неделе», и она опять — таки чрезвычайно родственна Бунину. Вспомним: этим свойством — живой переменчивостью чувств и настроений, — оставшимся недоступным для понимания Лики (иначе говоря, обыденного сознания), в огромной степени наделен герой «Жизни Арсеньева».
Нечто подобное, и даже в сходных выражениях («семь пятниц на неделе»), можно встретить в большом отдалении от Толстого и Бунина, а именно в авторских признаниях и самохарактеристиках В. Розанова. «Уединенном» он признавался, что ему нередко приходится говорить «с оттенком «на неделе семь пятниц» без всякой неискренности», потому что «есть вещи в себе диалектические, высвечивающие (сами) и одним светом и другим… Распутать невозможно, а разрубить — все умрет». Все о указывает на некий ставший симптоматичным в XX веке тип сознания. К этому типу сознания, необычайно сложного и подвижно вибрирующего, в каком — то отношении был близок и Бунин.
Последней книгой Бунина стала книга «Воспоминаний» (Париж, 1950), куда вошли очерки — портреты Блока, Горького, Волошина, А.Н. Толстого и др. В этих воспоминаниях писатель дал волю тому, что можно назвать «проницательностью злобы» (его собственное выражение по другому поводу), когда он корил и язвил писателей — современников за то, что ему по искреннейшему убеждению представлялось отступлением от целомудренной правды, требований чести и совести. Творчество Бунина, оригинальнейшего художника и замечательного стилиста, стало звеном в великой цепи, соединяющей литературу «золотого века» с «веком серебряным». Он был одним из тех рыцарей слова и духа классической русской литературы, кто сберег и пронес эти традиции. Художественный опыт Бунина, отмеченный чертами неповторимости и величия, несомненно воспринят отечественной литературой XX века, вплоть до современности. В первую очередь здесь надо указать на писателей — новеллистов (таких, как Ю. Казаков, Ю. Нагибин и др.) и тех прозаиков, которых волнует проблема русского национального характера, судьба крестьянства, природы и России (В. Астафьев, В. Белов, В. Распутин и др.). Яркий свет бунинской звезды будет долго ощутим в нашей художественной литературе.